Читаем Выбор Саввы, или Антропософия по-русски полностью

Савва Алексеевич, призванный когда-то, в начале 80-х, лечить Мариночкины трофические язвы на ногах, первым обнаружил в ней признаки надвигающейся шизофрении, но тогда в это никто не поверил. Позже, в психиатрической больнице, ее безудержные ревность и тотальный контроль над мужем бесследно испарились. Она индифферентно роняла навещавшему ее Сергею Яковлевичу: «Ах, Сережа, это ты? Ну, ты иди домой, а то мы здесь так интересно играем». В больнице она переродилась в веселого, жизнерадостного ребенка – по-видимому, добирала то, чего ей недоставало в далеком, трудном и чопорном детстве. И Сергей Яковлевич всякий раз безнадежно уходил от нее, лелея боль воспоминаний и неисполнившихся грез. Любил ли он свою Мариночку?

Когда в 94-м она умерла, вовсе не от шизофрении, а от банального, полученного в больничных стенах туберкулеза, он сказал все тому же Савве Алексеевичу: «Верите, Савочка, стыдно признаться, но только теперь я начал жить». Ему казалось, что в его 83 года возможно начать жить.

Но по прошествии лет он все чаще в разговорах вспоминал Марину, дом был обставлен ее фотографиями, на стенах висели ее многочисленные графические работы. Стены крохотной кооперативной квартиры на Преображенке так и остались пропитаны ее нетленным духом, высокомерной, величественной красотой, горделивым над всем превосходством. Сергей Яковлевич милостиво позволял духу Марины играть главенствующую роль, продолжая оставаться скромным творцом и в то же время добровольной живой декорацией в ее горделивой тени. Оставаться в чьей-то тени – сознательная участь многих истинно русских творцов-интеллигентов.

* * *

Второй старик, Прибытков Владимир Сергеевич, появился на свет в 23-м. Девятнадцатилетним мальчишкой он чудом выжил в «Долине смерти». Такое название по окончании Великой Отечественной получило местечко Мясной Бор под Ленинградом. Владимир Сергеевич не любил вспоминать, и уж тем более рассказывать, что пережил там.

Зато потом неоднократно любил повторять: «Главное на войне – умение хорошо играть в карты, потому как проигравший идет в разведку». Игрой, не единожды спасавшей ему жизнь, был преферанс. Но в разведку ходить все же приходилось. И не только в разведку. «Девяносто процентов рассказанного и написанного о войне – полное вранье», – частенько утверждал он, будучи в изрядно преклонном возрасте. Вернувшись домой без единой царапины в звании старшего лейтенанта, он принес с собой, кроме уцелевших частей тела, крепко укоренившуюся ненависть к победе любой ценой.

По прибытии в Москву 22-летний фронтовик незамедлительно поступил в Литературный институт. Учился на одном курсе с Юрием Трифоновым. Ударился в историческую тему. 50– 60-е годы были посвящены написанию романов «Тверской гость» (об Афанасии Никитине), «Рублев», «Иван Федоров». Эти книги опубликовали, а вот одну из последующих подвергли мощной цензуре и практически зарубили. Владимир Сергеевич крепко разозлился, плюнул. И прибег к заведомой конъюнктуре, за которую платили деньги. Стал писать мемуары за боевых генералов. К тому времени он был женат, имел сына и дочь. Семью нужно было чем-то кормить. Генералы, хоть и жаждали незапятнанной мемуарной славы, оставались при этом живыми людьми, никак не могущими забыть военных разнарядок сверху, да и собственных довольно серьезных военно-командных пре грешений. Оттого их устные рассказы частенько изобиловали страшными (не для публикаций) подробностями, от которых даже прошедшему войну с первого до последнего дня Владимиру Сергеевичу становилось не по себе. В своих излияниях генералы открыли более молодому соавтору такие военные подробности, о которых он боялся даже догадываться. На протяжении всей послевоенной жизни Владимир Сергеевич в равной степени от всей души ненавидел как самого генералиссимуса, так и маршала Жукова – малограмотного недальновидного, как он считал, вояку, не без личной инициативы превратившего свой народ на четыре года в пушечное мясо. Благо народу на Руси да и в соседствующих республиках всегда наличествовало предостаточно.

Есть у Иосифа Бродского в стихотворении «На смерть Жукова» такие строки:

Сколько он пролил крови солдатской

в землю чужую! Что ж горевал?

Вспомнил ли их умирающий в штатской

белой кровати? Полный провал.

Оказывается, выдворенный Россией поэт-изгой вполне мог быть больше чем поэт. Именно поэт-изгой, как никто, способен чувствовать и знать правду о родине и ее героях. Но поэт-изгой нередко вынужден тонуть в иносказаниях, с горечью подразумевая под чужой землей в том числе и свою собственную, исконную.

Перейти на страницу:

Похожие книги