На сон выпало два часа. Ведь до начала молотьбы дома надо прибраться: вычистить под лошадьми и коровами, задать им корму, посыпать зерна курам, для свиней намыть и поставить на плиту чугуны с картошкой. О, если ты хозяин своего двора, своего хозяйства, некогда в постели нежиться. Это богатым хорошо, у них на то работники есть. У господина Ортлиба, например, пять военнопленных поляков гнут горб помимо своих батраков; ему можно и поспать, и в гости съездить, и в Карлсбад — подлечить печенку, надорванную шнапсом. Катнуть бы этого Ортлиба с высокого берега. Так ведь и хотели сделать в двадцатом вернувшиеся домой фронтовики, да очень тугодумными, неповоротливыми оказались: пока судили и рядили — самих к ногтю прижали, а потом и совсем взнуздали и давай удилами губы рвать, кнутами задницы кровенить: не смей садиться, не смей размышлять, тянись перед помещичьим прихлебателем — отставным унтер-офицером Ортлибом. А нынче Ортлиб — ого! После помещика самый богатый человек в деревне. Да в его же руках еще и вся полнота власти, той власти, за которую Ортлиб голосовал в тридцать третьем и против которой голосовал он, Ганс Рихтер, близорукий искатель равенства. Теперь послушаешь фюрера и руками разведешь: оказывается, национал-социалисты всегда выступали и выступают за равенство богатых и бедных. И Ганс видел, что при них крестьяне действительно стали лучше жить, правительство делает им всякие поблажки. Даже его, Ганса, не обошли: в прошлом году за хороших свиней, поставленных армии, наградили вон тем французским радиоприемником. Правда, в нем лампа фукнула, купить бы новую. А может, и к лучшему, что он себе помалкивает, не соблазняет. Табличка-то на приемнике своя, немецкая: «Слушание иностранных передач есть преступление против национальной безопасности нашего народа. По приказу фюрера сурово карается». Что правда, то правда, карается. Даже в Кляйнвальде об этом наслышаны…
Размышляя так, Ганс с трудом натягивал на отекшие тяжелые ноги ботинки и прислушивался, как на кухне охает и хватается за спину, отнявшуюся от земных поклонов на пашне, его многотерпеливая Герта. Ее тихие стоны рассердили Ганса: и ему не легче, да кому пожалуешься? Такова доля крестьянская.
Штамм не дождался Ганса, сам прицепил молотилку к маленькому черному «Геркулесу» и привез ее на гумно Рихтеров. Когда Ганс и Герта пришли, он уже натягивал между шкивами трактора и молотилки длинный погонный ремень. Поднял руку в приветствии, беззубо улыбнулся:
— Хайль Гитлер! Долго спите, молодые люди!
— Извините, господин Штамм! — виновато откликнулась Герта. — Спину не разогну, под утро с картофелем кончили…
— Ладно, ладно, — проворчал Штамм, не любивший лежебок. — Сейчас Отто прибежит…
Вскоре все встали на свои места. Герта и батрак Артур Медноголовый, нанятый на эти два дня, забрались на приземистую широкую скирду. Ганс раскорячил ноги на дощатом помосте молотилки, приткнутом к торцу скирды, поплевал в ладони, взвешивая вилы. Под соломотрясом молотилки заспанный тринадцатилетний Отто держал под уздцы чалую лошадь, впряженную в примитивную волокушу — поперечная слега и длинные веревочные постромки. Антон Штамм копошился возле своего тахкающего одним цилиндром трактора, готовясь включить привод. Включил, мотнул головой:
— Пошел!
Затарабанила на холостом ходу, затряслась молотилка, радостным ознобом отзываясь в теле Ганса. Перед его глазами жадно засверкали наполированные зубья приемного барабана: давай, давай, давай! А он не спешил, растягивал удовольствие первого броска. Вилами распушив на досках помоста беремя длинностебельной ржи, кинул наконец малыми частями, враструску. Потом еще, еще! Молотилка заурчала довольно, полным ртом, сыпанула на голову Отто свежей половой, а он и не отошел, заулыбался, вдыхая ее теплый хлебный запах. Над помостом все проворнее и проворнее мелькали локти Ганса и вспыхивали жала вил, а под помостом в пристегнутый мешок с шорохом потекли первые зерна. Ганс не мог услышать этого волнующего шороха за шумом молотилки, но сквозь щели помоста увидел, как вдруг дрогнула под струйкой зерна мешковина и стал оседать, полниться низ мешка.
— Слава богу! — прошептал он и улыбнулся Герте, подкинувшей ему тяжелый пласт слежалой ржи.
В полдень, когда молотильщики обедали, к ним на двуколке подъехал Ортлиб.
— С добрым намолотом, Рихтер!
— Спасибо, — нехотя отозвался Ганс, немного удивляясь дружескому тону ортсбауэрнфюрера. У него с ним никогда не водилось дружбы. А тут… Ганс повторил, чуть подтеплив голос: — Спасибо, господин Ортлиб…
Но смотрел на высокие резиновые колеса двуколки, на мягкое кожаное сиденье, где мясисто, ширококостно восседал Ортлиб. И смотрел на коня. Рысак у Ортлиба дорогих кровей, большой, статный, по белой шелковистой шерсти — темные мушки, словно родинки на породистом бабьем теле.