Когда лодка находилась в море, офицеры оставались одетыми только в светло-голубое одноразовое белье – широкие трусы и майки из жидкой х/б ткани и кожаные тапочки с огромными дырами перфорации поверху. Матросы – просто в трусы и тапки, и еще вешали полотенца на шеи, чтобы вытирать ими пот. Раз в день по лодке проходил доктор и приносил спирт. При нем каждый протирал проспиртованным тампоном все тело, чтобы избежать фурункулеза. Потому что не дай Бог царапина или прыщ – они гнили и заживали неделями или месяцами, все то время, что длилась автономка.
Дизельная подводная лодка так и осталась для меня прототипом настоящего ада на Земле. Есть, конечно, шахты и что-то еще, но там посменная работа, а потом свежий воздух, солнце и небо над головой, нормальный сон дома… Я не знала и не знаю места страшнее дизельной подводной лодки и лучше бы не видела ее изнутри никогда. Это было ошибкой Усольцева…
Он потом подошел… и с гордостью показывал мне место своей службы, а меня уже поколачивало и потряхивало от ужаса. Потому что все эти массивные люки, через которые можно пройти, только сложившись вдвое, воспринимались мною, как крышка гроба. Их намертво задраивали, стоило только пройти в отсек – я наблюдала это. Это делалось уже на автомате, было выбито на подкорке и в крови у каждого из них – одно из условий выживания корабля. И случись в отсеке возгорание или затопление, эти люки так и останутся задраенными – люди будут бороться за живучесть на своем посту без возможности покинуть его.
Все эти нависающие со всех сторон переплетения кабелей и труб, немыслимая теснота, духота и тускло мигающие огоньки точных приборов… Дома меня прорвало... Усольцев позвал Пашку и тот капал мне валерьянку или еще что-то – мерзкое и вонючее. Я послушно пила и тихо, не переставая, плакала. И срывающимся голосом зачем-то в подробностях рассказывала ему все то, что узнала, с ужасом глядя при этом на Усольцева и повторяла... все повторяла эти подробности. Я бы, может, и хотела остановиться…
А он сидел на стуле и потерянно смотрел, не зная – куда деть свои руки? Смотрел на них, клал на колени, судорожно сжимал в кулаки, виновато поднимал на меня глаза и снова смотрел вниз, распрямляя пальцы. Иногда глубоко выдыхал и шептал:
– Ну, сука Лихачев… урод, бля… твоюжжж…
Пашка налил и ему того же, что и мне.
В нашей спальне той ночью воняло аптекой, а я всю ночь цеплялась за него, чтобы убедиться, что вот он – тут, а не среди проклятого железа. Это была одна из трех серьезных истерик, которые я закатила ему за годы нашей службы.
Следующий его выход думала – не переживу, ждала с каким-то животным, глубинным страхом… и ничего – потихоньку делала ремонт в комнате, таскала мальчишек на санках к военторгу и обратно, в санчасть – им как раз делали прививку, готовила, стирала… заняла себя так, что ночью именно что спала. Этот выход пережила, а потом постепенно привыкла – они же возвращались.
Офицерские классы и академия были временем счастья – чистого и ничем не замутненного. Потом – атомоход. Я смотрела изнутри на этот маленький подводный город – жилые каюты для каждого и кресла-качалки, широкие проходы и тренажеры, хорошо оснащенный камбуз и трехкомнатные командирские апартаменты, много чего… и думала, что Усольцев точно заслужил это, заслужил в самой полной мере. И видела я тогда только огромную разницу в комфорте, а была еще разница в ответственности...
После того потрясения, той экскурсии... я люто возненавидела и подводные лодки, и военную службу мужа. И всю ту жизнь, что мы прожили с ним, мечтала о пенсии. Мечтала, что в сорок пять уйдет он, наконец, с проклятой железяки, и вот тогда настанет оно – счастье настоящее. Как это будет выглядеть, я еще не знала. Наверное, как в академии – он дома каждый вечер, и не нужно больше бояться за него, и не нужно ждать, замирая сердцем от множественных чужих шагов в подъезде.
Самое интересное, что при всем этом я гордилась и им, и этой его сверхважной службой, и тем, что ему доверили ее, потому что достоин. И всеми ими гордилась – что в таких условиях они что-то могут и даже делают. Восхищалась флотским юмором и даже умением отдельных товарищей феерически материться, потому что и я бы тоже... обязательно. Флотом гордилась – что вопреки всему выстоял и все еще есть. И свою причастность ко всему этому я чуяла, как такое же великое доверие, оказанное мне. Проросла, короче, и укоренилась во все это не понарошку, а по-взрослому.
А сейчас он переводится. Куда – еще вопрос, но что переведется – ясно, потому что законное основание для этого есть. Но загублено при этом окажется все, что достигнуто всеми предыдущими испытаниями и усилиями – от карьеры до денег, к избытку которых мы толком-то и привыкнуть не успели. Вот только получалось, что переводится и теряет все это он из-за меня. Потому что, даже если бы не случилось того скандала, все равно Пашка вскоре связал бы между собой мое состояние и климат. И Усольцеву тогда все равно пришлось бы выбирать так же, как и сейчас – служба или я?