Читаем За экраном полностью

Довженко фигура меньше всего однозначная. Ему свойственен не только пафос, но и сатира. Горькие раздумья о своем пути и о пути советского кино сопровождали его долгие годы. Сложны были и его взаимоотношения с коллегами. Дружба граничила с враждой, любовь перерастала в ненависть, высокие порывы умерялись стремлением укрепить свое место в иерархии. Многие окружающие его люди не всегда были ему по душе, встречался он с ними по необходимости. Принципиальная борьба превращалась порой, под нажимом вредных советов, в склоку, хотя она была чужда Довженко и тяготила его в часы одиночества.

Одно из лучших воспоминаний о Довженко принадлежит перу Арнштама. Леля долгие годы был его другом, и все, что написано в статье «Человек, проживший тысячу жизней», открывает нам очень многое в характере Довженко. Но именно эта статья и приближается к «житию святых», ибо покрывает пластырем раны и ретуширует глубокие морщины, обходит острые углы. Довженко прожил не тысячу жизней, а одну свою, полную тревог. Именно свою. Будем откровенны перед его памятью. Большинство его фильмов, в особенности снятых по его сценарию после его смерти, не нашли пути к сердцам миллионов, хотя оплодотворили само искусство кино. Довженко – это не только Щорс, но и Боженко: романтизм его происходил не из страха взглянуть жизни в глаза. Взгляд его был зорок. Он все видел. Долгие беседы убедили меня в этом. Понимая, что погружать персты в раны общества, обнажать их не дано советскому художнику, он звал к прекрасному, показывал идеал, создавал идеальных хлопцев и дивчин, в страстных монологах своих героев мечтал о светлом будущем.

Он жил не тысячу жизней, и совсем не так, как думает Леля, он хотел: дескать, чтобы все жили жизнью Довженко, были как он. Он награждал героев не только своими достоинствами, но и грехами.

Внешний облик Довженко скульптурен. Нервные руки и задумчивый взор. Скульптурны и его герои, превращающиеся в памятники. Довженко был поэтом, деятелем, мыслителем, утопистом. Он прожил свою жизнь, но жизнь Довженко: и эта Киевская студия, с которой он был изгнан, обрела его имя и стала синонимом кинопортрета. Там, увы, лишь изредка блеснет подлинно довженковская искра, а часто – дешевый товар «а ля Довженко». И хотя в фильмах этой студии пышно цветут деревья и цветы, утопают в зелени белые хатки, но эти деревья – не из довженковского сада, и хатки – не из его села, что над чистыми водами Десны…

Когда в Переделкино с Арнштамом мы вместе перебирали прошлые годы, то сквозь его рассказ проступало то, что было отфильтровано и без чего не было подлинного Довженко. Это понимал и сам Арнштам.

Суть же коренилась в причинах, не зависящих от художника, – в особенностях его личной жизни.

Недавно, в конце 1974 года, проходил симпозиум, посвященный его творчеству. Прибыли киноведы из соцстран и национальных республик.

Я вошел в Дом кино, поднялся на второй этаж в Белый зал: он был пуст. В фойе расставлены стулья, горят юпитеры, в первых рядах сидят гости – их было ровно столько, сколько и за столом президиума. Несколько рядов занимали сотрудники только что организованного Института истории и теории кино (явка не была обязательна) и студенты-киноведы. Ни одного режиссера или оператора, ни одного постороннего человека. В углу, на помосте, была выставка. Висел пиджак Александра Петровича, его домашняя куртка, стояла его палка, летняя шляпа, висело несколько рушников, картин и фотографий, любимый подсолнух в вазе. Они представляли Александра Петровича. Меня несколько покоробило, зачем они здесь – за спиной у сидящих, одинокие, никому не нужные, ни о чем не говорящие, остатки его бытия… А картин на экране давно нет, и зритель знает лишь фильмы студии имени Довженко по их недоброй славе. Говорили верные слова о его творчестве, о роли в истории кино, но слушать было некому. Я вспомнил АРК, обсуждение «Земли» – дискуссии об «Иване» и «Аэрограде»…

Дискуссии тогда разгорались в аудиториях, на квартирах, у дверей, в кинотеатрах. Почему-то мне опять вспомнились беседы с Арнштамом: о киноведении как науке, о том, что комментарии к Эйзенштейну или Довженко заслонили их творчество. Леля сказал: «Один немецкий чудак писал историю пожаров. Для чего? Ведь все уже сгорело и покрылось пеплом…»

Так и у нас спорят о фильмах, которые живут уже лишь в несуществующем

мире кино. Эйзенштейн-теоретик заслонил художника, его фильмы стали цитатами. Многие киноведческие работы напоминают работу педантичного немецкого брандмайера.

Так же сейчас на симпозиуме звучали слова выступающих, напоминающие мне о далеких пожарах, жарких спорах, о горячих словах и потухших фильмах…

Мне вспомнился также вечер в годовщину смерти Александра Петровича в старом Доме кино, на улице Воровского. Много в нем было уже тогда того, что сейчас стало ясно на симпозиуме.

Луков

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже