— Зря ты так думаешь! Зря. Всем нам бывает худо. У всех у нас бывают черные дни, но зато бывают и светлые. Все зависит от того, как смотреть на вещи. Почему тебе обязательно надо выискивать в себе все самое скверное, а потом с пеной у рта уверять, что это правда? Зачем тебе это надо? Ты что, уже ничего хорошего в жизни не замечаешь? Так, что ли? Да не отворачивайся ты от меня, Дженис. Это трусость. Прежде ты такая отзывчивая на чужое горе была. Будто я не видела, как ты плачешь над газетой, прочитав, что кого-то там убили. Куда все это делось?
— Никуда не делось.
— Так ли? За кого, интересно, ты можешь болеть душой, если у тебя душа не болит за эту крошку? Ну-ка, скажи! Этому ребенку ты жизнь дала. И никуда ты от этого не денешься. Тебе горько это слушать, да? Так позволь мне сказать, что нам с отцом ты за последние недели доставляла одни лишь горести. А мы ведь не фыркали, ни о чем не допытывались… Ты что думаешь, мне не интересно знать, кто же все-таки ее отец, просто чтобы знать! И… — Эгнис замолчала. Раз сорвавшись на крик, она уже не отвечала за себя.
Дженис снова уселась в кресло и ваяла книгу. Своим криком мать вернула ей самообладание. Ей представилось, что она прекрасно держит себя в руках.
— Нехорошо все это, — прошептала наконец Эгнис. — Ну да ладно, будет!
Будет так будет! Все уляжется. Но не улегся дух противоречия, не дававший уступать, когда ее уговаривали, убеждали в чем-то, затрагивали больные темы.
— Я не знаю, что хорошо и что плохо, — возразила Дженис; оборвать так просто разговор было бы слишком жестоко. — Прежде всего, по-моему, нельзя сказать, что родиться на свет так уж хорошо. Это случайность или неизбежность, и я не вижу, какое это может иметь отношение к добру и злу в моем понимании этих слов. — Она, как оглоблей, разбивала доводы матери: барабанный бой, заглушающий мелодию.
— Разве их можно понимать по-разному? — возразила Эгнис.
— Можно! Что хорошо здесь сегодня, будет плохо завтра где-нибудь в другом месте. Убийство, обман, ложь, забота о людях, помощь им — все это может быть и добром и злом, в зависимости от обстоятельств. А уж раз даже убийство может рассматриваться и как добро и как зло, и если все мы родились по воле случая, и если верить не во что… не делай такого лица, ты прекрасно знаешь, что это мое убеждение… Так что может быть хорошего или плохого в том, что я хочу жить, как мне нравится, без этого ребенка?
— Но он же твой!
— Меня им наградили, — зло сказала Дженис, — и оставила я его только благодаря тебе. Да, ты права, я произвела его на свет и…
— Вот то-то и оно.
— Нет, нет! Если бы тебя тут не было…
— Я тут не всегда буду.
— Пока что ты тут.
Эгнис посмотрела мимо дочери, туда, где висело овальное зеркало, державшееся на пучке бамбуковых палочек. Комната была забита всевозможными статуэтками и безделушками. Чтобы перетереть их, нужен был по крайней мере час.
— Мне хотелось бы, чтобы ты поняла, почему я так поступаю, — сказала Дженис тихо. — Я знаю, что стоит мне начать говорить, и меня уже несет куда-то, но… Ах, господи, как бы мне хотелось уметь передать все, что я чувствую, и все, что думаю… тогда бы ты поняла. Мне так хотелось бы.
— Не пойму я, Дженис, никогда не пойму.
Эгнис встала и сразу же почувствовала боль в щиколотках. Ей было неприятно оставлять дочь в таком состоянии: забившейся в глубокое кресло, с видом озлобленным и в то же время затравленным. Но больше сегодня сказать ей было нечего.
— Если ты не хочешь еще чаю, я, пожалуй, пойду к себе.
— Спасибо, не хочу. Может, я налью тебе чашечку? Давай принесу наверх. А ты выпей его в постели.
— Нет, милая. Не люблю я пить чай в постели. Вечно только расплескиваю все.
Эгнис пошла к двери, которая вела на лестницу. У самой двери она обернулась и сделала последнюю попытку:
— Ты хочешь сказать, что можешь глядеть на эту малютку и не испытывать при этом никаких чувств?
— Не спрашивай меня об этом.
— А я спрашиваю.
— Если я отвечу, тебе будет еще больнее.