– Привел к тебе, государь, человека одного, – начал объяснять Прокофьич. – Из Ляшской он земли, а живет здесь. Ушел со своей родины на чужбину в монахи.
– Поляк? – спросил Потемкин монаха.
– Поляк, – подтвердил тот.
– Чего же ты ко мне-то привел его? – спросил посланник подьячего.
– Все же, государь, как будто свой человек, к тому же недавно из своей земли. Может, что и поспрошаешь его о том, что в их краях да на Москве делается.
– А ведь и впрямь! – спохватился Потемкин. – Как же я раньше не догадался об этом? Поди-ка распорядись, Прокофьич, чтобы нам подали вина. Ты ведь пьешь, отче? – обратился он к Урбановскому. – Вы ведь, ляхи, пить-то куда зело горазды.
– Ну и вы, московиты, от нас в этом не отстаете, – улыбаясь, ответил Урбановский.
Вино было подано – и посланник с Урбановским сели за стол.
Урбановский довольно хорошо объяснялся по-русски, и посланнику легко было говорить с ним.
– Ну, рассказывай, отче, что делается у нас, в Москве? – спросил он, наливая в кубки вино. – Все ли спокойно в нашем царстве у его царского величества Тишайшего царя?
– Не все спокойно, – ответил доминиканец, принимаясь за вино. – Слышно у нас было, что ваши монахи в Соловецком монастыре возмутились против царя. Говорят, что не хотят новую веру принимать.
– Какую новую веру? Ах, да: Никоновы новшества. Вишь ведь до чего довел этот Никон: даже молитвенные люди и те поднялись! Ох, наделал этот патриарх смуты Руси на долгие годы! Не кончится это одним возмущением Соловков: много еще людей на защиту старой веры поднимется, много раздора-спора будет…
Втайне Потемкин все еще держался старой веры и «никоновской ереси» не признавал, хотя внешне во всем подчинялся и признавал новшества. Поэтому теперь он даже обрадовался в душе, услыхав о возмущении в Соловках. К сожалению, Урбановский не мог дальше удовлетворить любопытства посланника, так как не знал, чем окончилось это возмущение.
Сообщил ему Урбановский еще о том, что у черкасов[23] в Гадяче была рада, собранная Брюховецким, на которой было положено отойти от царя и отдаться под покровительство турецкого султана.
Про Польшу Урбановский рассказал, что там воцарился Михаил Вишневецкий, избранный сеймом после несчастливо царившего сына Сигизмунда, Яна Казимира. Этот последний король Польши из дома Вазов сложил с себя корону и удалился во Францию. В его свите покинул родину и Урбановский, поступивший в доминиканский монастырь, подобно своему бывшему королю, тоже сменившему порфиру на рясу и сделавшемуся аббатом бенедиктинского монастыря.
Несмотря на скудость новостей, закинутому на чужбине русскому все же было приятно их слышать.
– Ну а турки как? Не слыхал, отец, ничего? – осторожно задал он монаху вопрос, так как вопрос о турках и представлял собою предмет царского посольства к французскому королю.
Но оказалось, что Урбановский ничего об этом предмете не знает.
Затем Потемкин послал за Румянцевым, чтобы и тот послушал рассказы Урбановского. В заключение разговора Румянцев отвел в сторону Потемкина и сказал ему:
– А знаешь что, Петр Иванович, я тебе скажу? Взять бы нам этого ляха к себе в посольство.
– Это вместо Романа? – спросил Потемкин.
– Вместо Романа. Роман-то бог его знает когда оправится, а толмач-то нам нужен. Ведь другого такого, как этот лях, не скоро найдешь. А Гозен-то только один латинский язык и знает.
Мысль советника посольства показалась Потемкину целесообразной, и он сделал тут же это предложение Урбановскому. Через несколько дней, выговоренных на размышление, монах пришел опять к Потемкину и сказал, что согласен на его предложение.
V
Яглин оправлялся медленно. Иногда болезнь снова обострялась – и он опять принужден был ложиться в постель, так как им овладевала страшная слабость.
Это случалось в те дни, когда у него снова являлось отчаяние, что он более никогда не увидит Элеоноры.
Баптист все время ухаживал за ним, как преданный слуга, и все сокрушался, что нет Вирениуса.
– Тот скоро вылечил бы вас, – говорил он, хотя в душе сам хорошо сознавал, какое лекарство более всего помогло бы молодому московиту.
Между тем посольство понемногу подвигалось вперед и прибыло в Орлеан. В это время был Успенский пост, и русские строго соблюдали его. Французов крайне удивляла их набожность. Так в Поне, по случаю праздника Преображения, они четыре часа молились на коленях. В Орлеане же наступило окончание поста – и постные кушанья теперь подавались только по средам и пятницам.
Но, несмотря на это, кормить русских представляло немало затруднений.
Дело продовольствия находилось в руках подьячего, и городским поставщикам провизии приходилось иметь дело с ним, при посредстве, конечно, Урбановского. Очень часто происходили такие сцены. Поставщики предлагают ему зайцев и кроликов.
– Что вы? – возражает Прокофьич. – Разве станет православный человек есть такую пакость кошачьей породы?
Предлагают голубей.
– Уж истинно нехристи! – возмущается подьячий. – Голубя, невинную птицу… «И Дух в виде голубине…» Тьфу, басурманская сторона!
От телят, если им было менее года, он тоже отказывался, объясняя: