Прасковья пригнулась, собираясь юркнуть под стол, но Илья Степанович вдруг гаркнул:
– Ша! Щ-а-а, господа, как говорят в Одессе! Попрошу не нарушать благородного застолья! Слушайте лучше еврейский анекдот! Все разом притихли.
– Так вот. Хоронят Сару Финкельштейн... Вы должны понять, что еврейские анекдоты, после английских, самые лучшие в мире. Английские просто умные, а еврейские – остроумные. Наш русский анекдот, к большой моей грусти, по большей части такой соленый, что ни при дамах, ни при детях его рассказывать никак невозможно.
Гости при таких словах дружно заржали.
– Значит, несут Сару Финкельштейн на кладбище. Красиво вокруг, весна, сирень цветет. И Моня Рабинович говорит другу: «Я хочу вам сказать, Абрамович, что Саре повезло. В хорошую погоду в землю ляжет. Вы не хотели бы лечь с ней рядом?» Абрамович подумал и говорит: «Нет, Рабинович, я бы хотел лечь рядом с Соней Катценеленбогель». – «Но что вы такое говорите, уважаемый Рабинович?! Ведь Соня еще живая!» – «О!!!» – ответил ему Абрамович.
Кто-то засмеялся, но Нинка видела, что основная часть гостей не поняла, в чем заключался анекдот.
Около полуночи начали расходиться. Нинка проводила Илью Степановича до угла, и они сговорились, что в субботу, к обеду, он приедет за ней на своей машине и отвезет к себе в Опалиху.
Нинка вернулась домой, где у стола еще сидели самые стойкие.
Жирная Людмила рыдала, уложив на стол свои могучие груди и растрепав голову. Жаловалась на то, что жизни у нее вовсе нет, что липнут к ней те мужики, которые ей вовсе не нравятся, и в постели они с ней грубые, как зверюги, а хочется ей молоденького мальчика, чтоб он был ласковый и нежный, чтоб она его ласкала, как ребенка, и оттого им обоим было при этом хорошо. Все смеялись над ее жалобными желаниями, а Людмила от этого пуще того рыдала, потому что, как говорила она сквозь слезы, никто ее всю жизнь не понимает.
К двум часам ночи разошлись по домам все.
– Сговорились? – живо спросила Наталья.
– С кем?
– Да с Ильей Степановичем! – осерчала Наталья. – Я ж за ради этого гулянку устроила, что ты дурочку-то из себя перед подругой корчишь?!
– В субботу он за мной приедет.
– Вот и ладненько! – обрадовалась Наталья.
– Чего ладненько-то? – пробурчала Нинка. – Мужик он, понятное дело, умный и хороший. Да уж старый для меня.
– А тебе, Нина, сейчас такой и нужен, – вразумительно сказала Наталья. – Оклемаешься при нем, осмотришься, ты ему потом всю жизнь «спасибо» говорить будешь.
– Да иди ты к черту! – крикнула Нинка. – Я же на танцы ходить хочу, в кино, на речку с компанией ездить! А что я с ним, каждый вечер телевизор смотреть буду, да?
– На тебя не угодишь, – обидчиво ответила Наталья и пошла спать в свою комнату.
Нинка прибрала в кухне, перемыла посуду и решила, что в пятницу пойдет на танцы. Просто так, чтоб понять и убедиться, что где-то в мире еще существует веселая и молодая жизнь, что кто-то радуется ей беззаботно и привольно, ни о чем вовсе не думая и ничем не смущаясь.
Решение это оказалось настолько устойчивым, что в пятницу с утра она и проснулась с этим желанием – пойти на танцы. Пересмотрев свой гардероб и обувку, она обнаружила, что шмотки ее немного отстали от моды, но не настолько, чтобы выглядеть деревенской девицей. На туфлях с высокими каблуками сбились набойки, но это было делом поправимым, и в полдень она сбегала в мастерскую, где ей быстренько поставили металлические подковки на каблуки, которые звонко цокали по тротуару и веселили Нинку.
Наталье она наврала, что вечером пойдет к своей приятельнице Анне Шороховой, с которой тянула лямку в лагере и которая вернулась на свободу за месяц до ее освобождения. Анна Шорохова на свете существовала и действительно была лагерной подругой Нинки, но идти к ней сегодня она не собиралась.
День выдался теплый, и Нинка поехала в Сокольники, на ту танцплощадку, где уже побывала в первый год своего приезда в столицу. Та оказалась на месте, но оркестр был другой, играл громко и зазывно, цена за билеты увеличилась чуть ли не вдвое, но смутило Нинку то, что она почувствовала себя очень старой. Девчушки-сикушки на танцплощадке были по пятнадцати-семнадцати годочков, очень бойкие, все, как одна, курили и матерились через слово. Курить еще туда-сюда, Нинка изредка и сама покуривала, но в матерщине за молодками она угнаться не могла.
Она было собралась уйти, но тут к ней подскочила бойкая девчушка в кудряшках и, словно старой знакомой, сказала:
– Дернуть не хочешь, старуха?
Нинка уже просекла, что «старуха» – это не оскорбление, а попросту модное обращение друг к другу.
– Чего дернуть? – спросила она недоверчиво.
– Да у меня бутылка чернил есть. Войдешь в долю, и тяпнем.