– Твоя бабушка пережила холокост? – повторяю я, пытаясь наконец осмыслить услышанное и собрать по кусочкам новый портрет Гэвина. – Ты работал с жертвами?
– Я и сейчас продолжаю это делать. Помогаю раз в неделю в еврейском доме престарелых в Челси.
– Но туда же два часа ехать, – поражаюсь я. Он пожимает плечами.
– Там жила моя бабушка – до самой смерти. Это место для меня кое-что значит.
– Ага. – Я не знаю, что еще сказать. – А что ты там делаешь? Как помогаешь?
– Даю им уроки, – просто отвечает он. – Живопись. Лепка. Рисунок. Подобные вещи. Еще сладости им привожу.
– Так вот куда ты ездишь с нашими пирожными?
Гэвин кивает. Я только хлопаю глазами. До меня доходит, что Гэвин Кейс вовсе не так прост, как могло показаться, в нем открываются неожиданные грани. Интересно, чего еще я о нем не знаю?
– Ты умеешь… рисовать?
Он сидит, отвернувшись, и молчит.
– Слушай, я понимаю, странная эта история с твоей бабушкой, и действительно, не всему можно верить, – произносит он наконец. – Не исключено, что я попал пальцем в небо. Но, знаешь, многие из тех, кому удалось избежать концлагеря и скрыться, покидали Европу по поддельным документам, где было написано, что они – христиане. Что если твоя бабушка приехала сюда с фальшивым паспортом? – спрашивает Гэвин.
Я трясу головой.
– Нет. Это невозможно. Она бы нам обязательно рассказала. – Но через секунду понимаю: так вот почему все в списке Мами носят фамилию Пикар, хотя я всегда была уверена, что ее девичья фамилия Дюран.
Гэвин чешет затылок.
– А ведь Анни права, Хоуп. Тебе необходимо выяснить, что произошло с твоей бабушкой.
Мы с ним разговариваем еще целый час. Гэвин терпеливо обсуждает со мной подробности дела. Если Мами действительно выросла в Париже в иудейской семье, недоумеваю я, почему нельзя просто обзвонить парижские синагоги? Или связаться с организациями, которые занимаются судьбами жертв холокоста? Такие существуют, я уверена, хотя никогда прежде у меня не было причин ими интересоваться.
Связаться с такими организациями нужно в первую очередь, соглашается Гэвин, однако, по его мнению, мне вряд ли удастся найти там ответы на все вопросы. В лучшем случае, даже если я сумею разыскать имена из своего списка, мне сообщат дату и место рождения, возможно, дату депортации, а если сильно повезет – название лагеря, куда их забрали.
– Но о дальнейшей их судьбе там данных нет, – поясняет он. – А твоя бабушка, по-моему, заслуживает того, чтобы узнать все – узнать, что случилось с людьми, которых она любила.
–
Гэвин кивает.
– Я тебя понимаю. Но ты должна проверить.
Меня это не убеждает. Я упрямо отворачиваюсь, пока он рассказывает, что в синагогах записи могут быть более подробными, возможно, там подскажут имена выживших, тех, кто помнит семью Пикаров. Кстати, добавляет он, хотя после холокоста прошло семьдесят лет, даже сегодня не все соглашаются предоставлять информацию по телефону. Конечно, за послевоенные годы что-то удалось выяснить. Но до сих пор для многих переживших войну и холокост назвать подлинное имя означает предать человека.
– И вообще, – подводит Гэвин итог сказанному, – твоя бабушка явно хочет, чтобы ты поехала во Францию. Вероятно, у нее для этого имеется серьезная причина.
– Да какая там причина? – глухо возражаю я. – Она больна, Гэвин. Она теряет память.
Гэвин качает головой.
– У моего деда тоже был Альцгеймер. Это ужас, я знаю. Но я помню эти моменты просветления. Особенно насчет прошлого. А судя по тому, что ты рассказала, она, похоже, была в здравом уме, когда писала этот список.
– Знаю, – сдаюсь я наконец. – Я знаю.
Когда мы выходим и я запираю кондитерскую, на улице уже начинает темнеть, синева неба делается глубже. Прохладно, я, дрожа, кутаюсь в джинсовую куртку.
– Ты как, нормально? – интересуется Гэвин и медлит, прежде чем повернуть налево. Я вижу его джип, припаркованный примерно в квартале отсюда на Мэйн-стрит.
Я киваю.
– Полный порядок. Спасибо. За все.
– Есть о чем поразмыслить, – замечает он. –
Я снова киваю. Меня охватывает странный ступор, как будто мозг у меня завис, перегружен всем тем, что рассказал Гэвин. Невозможно поверить, что у моей бабушки было прошлое, о котором она ни разу не заикнулась. Но приходится признать: во всем этом есть логика. И от этой логики мурашки по коже.
– Ну ладно, – подает голос Гэвин, и я осознаю, что стою посреди улицы, бессмысленно уставившись в пространство.
Тряхнув головой, я заставляю себя улыбнуться и протягиваю ему руку.
– Да, спасибо тебе еще раз. Большое спасибо. Гэвина, кажется, удивляет моя протянутая рука, однако он пожимает ее и отвечает:
– Не за что.
Рука у него мозолистая и теплая, и, сжав мою ладонь, он удерживает ее чуть дольше, чем положено.
– Надеюсь, пирожные тебе понравятся, – говорю я, показывая глазами на коробку в его левой руке.
– Это же не для меня, – улыбается Гэвин. Я внезапно чувствую неловкость.
– Ладно, действуй.