И задумался. События моего детства были табуированы для воспоминания — а когда перед взором и вставали образы из прошлого, я старательно их гнал. Так старательно, что эти воспоминания слово перестали быть моими — у меня будто получилось не то чтобы забыть все плохое, но дистанцироваться от этого — словно от послевкусия дурного и грязного фильма или поступка.
Но сейчас, когда я чувствовал, что Ребекке очень важно услышать мой рассказ, я не бежал от воспоминаний — и вдруг понял, что отношусь к произошедшему уже ровно, без эмоций. Как к грязевой канаве, через которую пришлось перейти — оставив, правда, навсегда на другой стороне любимых и близких — тоска и горечь от расставания с которыми оставалась до сих пор.
И я вдруг с удивлением понял, что не испытываю никого отторжения от идеи рассказать графине о своем детстве. Хотя то, как она на это отреагирует, меня серьезно волновало.
— Когда мама меня родила, она была невероятно красива, — принялся я рассказывать, вдумчиво подбирая слова. — Я видел ее свадебные фотографии — это просто космос, даже без фотошопа на любую журнальную обложку. Когда ее хоронили, ей было двадцать шесть, но выглядела она на все сорок.
Как понимаю сейчас, умерла она от усталости и безнадеги. Мой… Человек, который биологически приходился мне отцом, ее муж… он ее бил, довольно часто. Не работал, периодически мотался в Красноярск или в Новосиб на попутных лесовозах, брал микрозаймы… небольшие кредиты, — пояснил я графине, — и, возвращаясь домой, их пропивал.
Потом, когда маму похоронили, а ему перестали давать деньги даже самые грязные шарашки, он находил себе женщин, брал кредиты на них — и пока деньги были, они пропивали их вместе.
В один из дней я вернулся из школы, а дома была очередная шалава в мамином платье. Она была не совсем трезвая и чистая — в отличие от платья. Не знаю, не помню, что я ей сказал — но, наверное, это было что-то обидное. Она схватила меня за руку и кинула в стену, а потом несколько раз пнула — дело житейское, я к тому времени уже привык. Мой старый кот бросился на нее, но она палкой от шваброй сломала ему позвоночник — он двигаться не мог, но не умирал. Помню, я пытался его кормить, а он — рассказать мне, как ему больно.
Когда… тот человек, который по документам считался моим отцом, вернулся домой, женщина пожаловалась, что я плохо себя веду. Он был в неважном настроении — его кинули с зарплатой. Кота он добил, а я вылетел в сени… на веранду, — пояснил я Ребекке непонятное слово, — как футбольный мяч. Он сломал мне три ребра, как потом оказалось. Хотел добавить еще, но я убежал. И сразу прошелся по главной улице, постаравшись сделать так, чтобы несколько человек видели, что я ухожу из поселка.
В тот день не только закончилось мое детство. Я тогда впервые узнал, что такое настоящая ненависть. Дело в том, что кота, которого убили эти люди, мы брали вместе с мамой маленьким котенком — я видел фотографии где он спал со мной в кроватке. И тогда я словно впервые осознал происходящее — и понял, что именно чужая тупая злоба этого человека убила мою мать— как только что последнее близкое мне на это свете существо.
Я отнес и закопал кота на могиле матери — неглубоко. Поужинал конфетами с могил, дождался ночи и незаметно вернулся домой. Прокрался в свою комнату, а когда… эти люди закончили выпивать и заснули, зашел в их комнату. Подтащил плед к дивану и, раскурив две сигареты, положил их так, чтобы покрывало затлело — пришлось раздувать. Потом перешел на кухню и собрал растопку… старые газеты и щепки, в кучу у дров рядом с печкой. Да, у нас была печка, которую дровами топят. Хотя и было лето, но дрова рядом с ней лежали — не на улицу же выносить.
Когда покрывало в комнате уже хорошо дымило, я поджег поленницу и вышел на улицу. Убежал в лес только тогда, когда дом полыхал, а из него никто не выбежал.
По мере того, как рассказывал, в носу появился кисло-сладкий запах углей пепелища сгоревшего дома — многократно пролитого водой пожарными, приехавшими из райцентра под самый конец.
— Ночь я провел на излучине реки, — невольно ощерился я, глядя сквозь пространство в воспоминания. — Накидал сена в старый дуб — он был расщеплен молнией, и часть легла параллельно земле, как полка в поезде. Когда проснулся, испытал удивительное чувство. Наверное, это было ощущение свободы.
Утром вернулся в поселок. Серьезно разбираться никто не стал — меня сначала отправили в больницу, а потом к двоюродной бабушке в Первомайский — это соседний поселок.
— Не могу сказать, что это страшная или грязная история, — пожала плечами Ребекка, заполняя паузу и глядя на меня чуть склонив голову. — Но ведь это еще не все? — добавила она, кратко посмотрев на Юлию.
— Не все, — кивнул я и, удивляясь тому, с какой легкостью рассказываю подробности своей жизни, продолжил: — В Первомайском имелась… молодежная банда — так тебе будет понятней. Все скидывались в общак… в казну для арестантов, — снова пояснил я, — якобы для тех, кто сидит в тюрьмах.
— И ты оказался в этой банде, — когда я ненадолго задумался, произнесла Ребекка.