А ведь мы даже и не дошли еще в нашем путешествии в глубь русской истории до открытия шестидесятников. И тем более до блестящего периода борьбы за церковную Реформацию при Иване III, когда, как еще увидит читатель, политическая терпимость была в Москве в ренессансном, можно сказать, цвету. До такой степени, что на протяжении жизни одного поколения между 1480 и 1500 годами можно было даже говорить о "Московских Афинах", которых попросту не заметил, подобно Пайпсу, современный российский автор монографии об Иване III.
Но, наверное, достаточно примеров. Очень подробно будет в этой книге аргументировано, что, вопреки Правящему стереотипу, начинала свой исторический путь Россия в 1480-е вовсе не наследницей чингизханской орды, но обыкновенным северо-европейским государством, мало чем отличавшимся от Дании или Швеции, а в политическом смысле куда более прогрессивным, чем Литва или Пруссия. Во всяком случае, Москва первой в Европе приступила к церковной Реформации (что уже само по себе, заметим в скобках, делает гипотезу о "татарской государственности" бессмысленной: какая, помилуйте, церковная Реформация в степной империи?) и первой же среди великих европейских держав попыталась стать конституционной монархией. Не говоря уже, что оказалась она способна создать в 1550-е вполне европейское местное самоуправление. И еще важнее, как убедительно документировал замечательный русский историк Михаил Александрович Дьяконов, бежали в ту пору люди не из России на Запад, но в обратном направлении, с Запада в Россию. (43)
Таково одно древо фактов, полностью опровергающее старую парадигму. Наряду с ним, однако, существует и другое, словно бы подтверждающее её. Как мы еще в этой книге увидим, борьба за церковную Реформацию закончилась в России, в отличие от её северо-европейских соседей, сокрушительным поражением государства. Конституционные устремления боярских реформаторов XVI-XVII веков точно так же, как и послепетровских шляхтичей XVIII, не говоря уже о декабристах, были жестоко подавлены. Местное самоуправление и суд присяжных погибли в огне самодержавной революции Грозного. Наконец, люди после этой революции побегут из России на Запад. На долгие века. А "европейское столетие" России и вовсе исчезнет из памяти потомков.
Что же говорит нам это сопоставление? Совершенно ведь ясно, что представить себе два этих древа, европейское и патерналистское, выросшими из одного корня и впрямь невозможно. Поневоле приходится нам вернуться к тому, с чего начинали мы этот разговор. Ибо объяснить их сосуществование в одной стране мыслимо лишь при одном условии. А именно, если допустить, что у России не одна, а две, одинаково древние и легитимные политические традиции.
Европейская (с её гарантиями от произвола, с конституционными ограничениями власти, с политической терпимостью и отрицанием государственного патернализма). И патерналистская (с её провозглашением исключительности России, с государственной идеологией, с мечтой о сверхдержавности и о "мессианском величии и призвании").
ПРОИСХОЖДЕНИЕ "МАЯТНИКА"
Рецензент упрекнул меня однажды, что я лишь нанизываю одну на другую смысловые ассоциации вместо того, чтобы дать точное определение этих традиций. Я, правда, дал уже такое определение в самом начале этого Введения. Но повторю: европейская традиция России делает её способной к политической модернизации, патерналистская делает такую модернизацию невозможной. Из этой немыслимой коллизии и происходит грозный российский "маятник", один из всесокрушающих взмахов которого вызвал у Максимилиана Волошина образ крушения мира (помните, "С Россией кончено")? Если подумать, однако, то иначе ведь и быть не могло. Каждый раз, когда после десятилетий созревания модернизации получала, казалось, она шанс стать необратимой, её вдруг с громом обрушивала патерналистская реакция. Не имело при этом значения, под какой идеологической личиной это происходило - торжества Третьего Рима или Третьего Интернационала. Суть дела оставалась неизменной: возвращался произвол власти - и предстояло отныне стране жить "по понятиям" её новых хозяев.