А на другой день опять не остережется. Пресмешной был человек! И так он ко мне привык и привлекся, что, бывало, чуть ему худо, он сейчас ко мне так прямо и летит, а сам шепчет: "Экскюзе, шер Ольга Федот". {Извините, дорогая Ольга Федотовна (франц.)}
Я поначалу пугалась: бывало, засуечусь, спрашиваю:
"Что такое? что такое случилось?"
А он отвечает:
"Ничего... петит революция... тре петит, тре петит..." {Маленькая революция... очень маленькая, очень маленькая... (франц.)} - и вижу, что его уже и точно трепетит.
Один раз только мне это надо было растолковать, а уж потом сама понимать стала; он только шепнет:
"Экскюзе!"
А я уже и догадываюсь:
"Что, - говорю, - батюшка мой, опять революция?"
"Ах, - отвечает, - революция", - и сам как былинка гнется.
Такой был на этот счет дрянной, что надо ему было как можно скорей помогать, и чуть он, бывало, мне только заговорит это "экскюзе", как я уже его дальше и не слушаю, а скорее ему из кармана пузыречек и говорю:
"На тебе лекарства, и не топочи на одном месте и бежи куда надо". Он на лету мне ручкой сделает, а сам со всех ног так и бросится. Добрый был мужчинка и очень меня уважал с удовольствием, а на других комнатных людей, которые его не понимали, бывало, рассердится, ножонками затопочет и закричит:
Этими словами monsieur Gigot стремился выразить, что непонимающие его комнатные люди достойны только того, чтобы их поставить на плот, дать им в руки валек и заставить их мыть белье с деревенскими бабами. Слова "наплёт, валек и деревянная баба" Ольге Федотовне до того казались смешными и до того ей нравились, что она усвоила их себе в поговорку и применяла ко всякой комнатной новобранке, неискусно принимавшейся за свою новую должность. Более же всего Ольга Федотовна полюбила Gigot по какому-то безотчетному сочувствию к его сиротской доле.
- Сирота, - говорила она, - и без языка, его надо жалеть.
Отношения Gigot к другим лицам бабушкиного штата были уже далеко не те, что с Ольгою Федотовною: чинный Патрикей оказывал французу такое почтение, что Gigot даже принимал его за обиду и вообще не имел никакой надежды сколько-нибудь с Патрикеем сблизиться, и притом же он совершенно не понимал Патрикея, и все, что этот княжедворец воздавал Gigot, "для того, чтобы ему чести прибавить", сей последний истолковывал в обратную сторону.
- Oui, - лепетал он: - oui! я снай... Patrikej Semenitsch... il tranche du grand seigneur avec moi... {Да, да!.. Патрикей Семенович... он разыгрывает со мной большого господина (франц.)}
И Gigot самодовольно распространялся, что он сам знает свет и сам умеет делать grande mine. {высокомерный вид (франц.)}
- Patrikej comme са... так, et moi aussi... так... Avec tous les gens так, a avec Patrikej Semenitsch так... {Патрикей вот так... и я тоже... Со всеми людьми так, а с Патрикеем Семеновичем так... (франц.)}
И, рассказывая это, он для большей вразумительности показывал, как он мимо всех ходит просто, а проходя мимо Патрикея, поднимает вверх голову и делает grande mine.
Патрикей знал это и, замечая эволюции Gigot, нимало не изменял своих ровных, холодно почтительных к нему отношений, какими считал себя обязанным к нему, как к гувернеру.
С дьяконицей, Марьей Николаевной, Gigot тоже никак не мог разговориться: он много раз к ней подсосеживался и много раз начинал ей что-то объяснять и рассказывать, но та только тупо улыбалась да пожимала плечами и, наконец, однажды, увидев, что Gigot, рассказывая ей что-то, приходит в большое оживление, кричит, машет руками и, несмотря на ее улыбки и пожиманье плечами, все-таки не отстает от нее, а, напротив, еще схватил ее за угол ее шейного платка и начал его вертеть, Марья Николаевна так этого испугалась, что сбросила с себя платок и, оставив его в руках Gigot, убежала от него искать спасения.
Gigot рассердился: он принес Марье Николаевне ее платок и, гневно глядя в ее испуганные глаза, прокричал:
- Наплёт, валек и деревянная баба! - и затем быстро повернулся и убежал.
Марья Николаевна в эту критическую минуту сидела как окаменевшая, но зато когда напугавший ее Gigot скрылся, она не выдержала и жестоко разрыдалась.
Ничего не могло быть забавнее того, что ни француз не знал, чем он оскорбил дьяконицу, ни она не понимала, чего она испугалась, за что обиделась и о чем плачет.
В этом положении застала ее Ольга Федотовна и не могла от нее добиться ничего, кроме слов:
- Нет, мне пора... мне пора на свое пепелище.
Надо было призвать самоё бабушку, которая, разобрав в чем дело, призвала Gigot и сказала:
- Посмотри, как ты расстроил женщину! Вот ведь тебе за это по меньшей мере стоит уши выдрать.
- Ага!.. уши, les oreilles, - avec plaisir. {уши, - с удовольствием (франц.)} - И он, наклонясь головой к дьяконице, весело вскричал: - Ну, Marja Nicolaf... нишего, dechirez-vous bien! {Марья Николаевна... терзайте на здоровье! (франц.)}
Но Марья Николаевна вдруг рассмеялась и, обмахнув платком глаза, отвечала:
- Нет, мусье Жиго... уж если так, то лучше поцелуемся.