она показывает мне хороший кадр: песок застыл, напитавшись очередной волной, отражая небо. эта ледяная рефлексия задерживается всего на пару секунд — вот уже солнце высушивает и нагревает время, запрещая ему разбрасывать где попало двери в параллельное.
— спасибо, — говорю я. — а вы тут не чувствуете себя на краю света?
— я здесь чувствую себя в центре света, в самой устойчивой его середине. а ты?
— вообще ничего не чувствую.
скорее, здесь я понимаю, как кругла Земля. и в этом не то чтобы совершенство, но какой-то законченный, устаканившийся характер, с которым я никак не могу соперничать. мой взгляд бегает и не мирится с собственной невсеохватностью. я себя раздражаю. я хочу почувствовать родину — мифологему. и не могу. не могу.
— у меня есть кое-что для тебя, кстати.
мы усаживаемся на выброшенное морем дерево. кора сточена, оно похоже на бивень мамонта или гигантскую слоновую кость. ivoire. она достает контейнеры и раскладывает бутерброды на покрывало. вот, угощайся. но это не все. сейчас.
она выуживает из сумки потрепанную тетрадку, которая похожа на неправильно выстиранную, полинялую военную форму. цвет хаки. бледный хаки. и протягивает ее мне.
— что это?
— в общем, это довольно старая штуковина. твоя бабушка сказала отдать тебе. это про твоих родственников.
— а у вас она откуда?
— когда твои бабушка с дедушкой уезжали с Сахалина, они раздавали ненужное. янтарь, который насобирали на буровых, — в ящиках. всякие тетради с переписанными песнями… и между таких тетрадок случайно сунули эту, важную. и досталось мне. я только лет через десять перебрала и нашла. позвонила ей, а она сказала: пока оставь. потом пришлешь почтой. но так и не вспомнила…
я взяла тетрадь и стала перелистывать. двенадцать листов, исписанных аккуратным почерком с крупными завитками — семейным почерком. на первой странице большая схема генеалогического древа. каждое имя под цифрой. а дальше — пояснения к ним с годами жизни, именами и биографиями.
— это невероятно, — выдаю я. я действительно не верю в возможность существования такой бумаги. мне двадцать один, и за все эти годы никто из семьи не рассказывал мне почти ничего о прошлом, тем более о таком далеком.
— это все надиктовала Ксения Илларионовна, мать твоего дедушки. она была очень смелая женщина и добрая, как молочный теленок. я сама любила заходить к ней в гости, когда мы жили в Охе. она всегда угощала сладостями, а ее седая коса до пола меня так завораживала… я однажды играла рядом и на косу ей наступила, а она вскрикнула так аккуратно: «Оля, мне же больно!», и я расплакалась…
я поворачиваю голову по ветру, чтобы высохли слезы в уголках глаз, взявшиеся не пойми откуда на пляжном пикнике с незнакомой женщиной, подарившей мне архив моей семьи. ветер уносит солинки прочь. спустя пару часов той же дорогой, в той же тишине, которую теперь я нахожу спокойной, мы возвращаемся в город. тетя Оля предлагает остаться у нее на ночь, но я отказываюсь.
в душевой хостела зеркало тянется до самого пола. единственное место, где ты можешь остаться наедине в этом подобие общего дома, и то не до конца. для меня — или мной — здесь сохраняются отражения дрочащих моряков. они не дают мне покоя, они хотят мяса чужого тела, чтобы в него поместить свое, это хоть как-то должно оправдать бытие. они действительно молча и пугающе ходят за мной по пятам. когда я готовлю на кухне, они сидят сзади и рассматривают мою фигуру, попивая пиво. поздно вечером я собираюсь в душ. я обязательно столкнусь с одним из них в коридоре. русский корабль. русский ковчег. и его обслуга, которая хочет перестать служить, сойдя на берег. хочет власти. по(воз)вышения.
я рассматриваю себя. «классная жопа». да, она классная. у меня на пояснице ямки Венеры. так называются эти углубления. они отчетливо видны и напоминают мне шарниры, на которые крепится нижняя часть тела. в них так мало от античной божественности и так много от механической модерности, как будто я — гениальный самовоспроизводящийся механизм. одновременно пугает и нравится думать о том, что человеческое тело — чей-то робот. восстание машин, которого мы боимся, перестает быть таким жутким, если представлять, что когда-то и мы восставали.
я вспоминаю, как в ямках Венеры останавливаются пальцы того, кого я люблю, когда я лежу на животе. он целует меня от шеи и вниз, хочет нажать на кнопочки, думаю я и не знаю, цепочку каких действий он надеется ими запустить. он обводит две впадины по контуру, касается губами. эй, да я на шарнирчиках, как и ты, не забывай. как в стимпанк-игре, мы оба можем разобрать друг друга на детали. доступность этого настораживает и возбуждает.
я написала ему эсэмэску: давай лучше созвонимся, когда я вернусь домой. она повисла где-то там, в тишине, безответная. домой в Москву, имела я в виду. осталось не так уж много времени. и почему-то не хочется ни слышать о рутине его дней, ни переполнять его своими похождениями и терзаниями. мысленно хватаюсь за голову от несовершенства всего вокруг меня и во мне.
но через полчаса он звонит, и я, конечно, рада.