Толстой не видел, не читал конфиденциальной бумаги, пригласившей в Одессу заплечных дел мастера еще за две недели до резолюции военного суда. Но если б и видел, если б и читал —убежден — написал бы то, что написал.
Фактор психологический глубже факта исторического. Движения души подчас не покоятся ни на логике, ни на отвлеченных идеях.
Сопротивление «голой» истории сказывается и в другом. История не заботится о романисте. Бывает так, что в гуще событий драматических словно бы ни с того ни с сего возникает фигура негероическая. Я не говорю о каком-нибудь клерке или филере, глазами которого автор видит трагедию, хотя и признаю сей способ достойным усилий художника. Нет, я имею в виду литератора, умного, «непростого», однако в известном смысле рядового. Построив повесть об Александре Михайлове не пересечении двух «лучей» — рассказа второстепенного писателя Зотова и рассказа третьестепенной (вымышленной, но типической) народницы Ардашевой,— я, не скрою, весьма опасался, что повесть об Александре Михайлове сочтут повестью не об Александре Михайлове. И все же, надеюсь, то была повесть о Михайлове, отразившемся в двух зеркалах.
Каждому практику исторического жанра известна особенность истории: она, матушка, словно бы приустав, начинает топтаться на месте, кружить и пятиться. Семеня за нею на короткой приструнке, рискуешь придать повествованию вялость, опасную для репутации сочинителя,— эта воловья вялость вызывает подозрение, высказанное однажды публицистом прошлого века: господи помилуй, уж не кастраты ли пишут такие книги?!
Забота о динамике сюжета дает литератору право не только на целесообразный вымысел и домысел, но и на хронологические сдвиги. Гете казнил Эгмонта на двадцать лет раньше палача. А. К. Толстой последовал за Гете и отрубил голову своему персонажу за пять лет до срока... Зная об этом, я, работая над романом «Март», все же долго ежился, прежде чем позволил героине — весьма известной в истории «Народной воли» — преждевременно разрешиться от бремени: боялся гнева специалистов (не акушеров, а знатоков темы).
Вообще на первых порах меня крепко стреноживала колдовская сила документа, его прельстительная архаика. От этих чар я не свободен и ныне, но теперь, кажется, сие уже осознанная необходимость.
Вероятно, нет нужды подчеркивать вкус современного читателя к документализму. Никому уж не приходит в голову сравнивать подлинную речь героя, приведенную в романе, с его сапогом, привешенным на портрет этого героя. Есть, однако, правило, где-то писанное,— архивные фонды романа необходимо скрыть от читателя. Подобно тому как от зрителя, любующегося половодьем, скрыты быки, подпирающие ажурный мост. Или закулисное от сидящих в театральном зале.
Согласен, если речь о том, что документ торчит из текста, застревает, как кость в горле читателя, то есть включен немотивированно, без эстетической надобности. Да, согласен, но однажды откровенно нарушил это правило, надеясь, что документ обретет особое значение.
В повести «Судьба Усольцева» я описал малоизвестную историю 80-х годов прошлого века. Искатели града Китежа — мужики, мастеровые, горсть интеллигентов — отправились за моря и учредили в Африке колонию, рассчитывая жить-поживать братски и справедливо. В числе колонистов был медик. Дневников или мемуаров он не оставил. Изменив фамилию, назвав доктора Николаем Николаевичем Усольцевым, я «выдал в свет» его воспоминания. И снабдил постраничными примечаниями (дополняющими или уточняющими), почерпнутыми из подлинных источников, указывая названия архива и фонда. Стало быть, обнажил опорные быки, повел читателя за кулисы. Нареканий критики не последовало.
Кстати, о критических разборах исторического жанра. От советов удерживают соображения личной безопасности, но тут не совет, а просьба присмотреться к стилистике исторической прозы: проблематика — рассматривается, поэтика — удостаивается легкого касания. Что ж делать практику? Обратиться к метрам?
Один скажет, что многие исторические беллетристы «тратят жизнь на детское подражание устарелым оборотам и на употребление слов, вычеркнутых навсегда из нашего словаря». Другой укажет, что худший вид неправдоподобия — реконструкция истории языком, не свойственным этой эпохе.
Прислушиваться к метрам полезно; слушаться — бесполезно. Каждый здесь борется в одиночку. У разного времени разный ритм и цвет. У диалога — словарь один, у внутреннего монолога — несколько иной. Есть архаизмы сгнившие, а есть архаизмы сверкающие. Одного нет — рецептов. И слава богу.
Вероятно, искус стилистикой, тональностью проходят и авторы романизированных биографий. Не утверждаю, а предполагаю, ибо не писал их. Не помню, кто высказался, помню самое высказывание: ничего, мол, так не боюсь, как мышей и беллетризированных биографий. Я разделяю эту боязнь. Она субъективна. Внушать ее другим нет смысла. Да и не с руки, речь веду о собственных посильных опытах. А они, так сказать, антироманизаторские.
Вот два мнения о биографическом жанре: