Музыкантов как ветром сдуло. Пробей часы — и вышло бы как в сказке про Золушку, когда кареты превращаются в тыквы, лакеи — в крыс, и все такое, но сказка, как вечно бывает со сказками, прошла стороной, и все обернулось прозой. Швейцер ушел с бала ни с чем — если брать один бал, в прочем смысле его знание умножились. Табличка, кухонная дверь, вертолет: отлично, будет, с чем разобраться, но это — завтра. Когда на тайгу упадет тьма, он попытает счастья.
В спальне он сел на кровать, достал из тумбочки альбом и сразу положил обратно. Волжина не стоила специальной записи. Вместо альбома он вынул другой предмет: маленькую черно-белую фотографию. На снимке была мать Швейцера: призрак, незнакомка, существо из другого мира. Белокурая женщина лет тридцати смотрела прямо перед собой. Саллюстий, когда Швейцер показал ему снимок, сказал, что фотография была сделана для документа — паспорта. Этим объяснялись невыразительность взгляда, строгость прически, нетронутый белый фон. Швейцер слыл счастливцем: у него была целая фотография, другие не имели и того. У Коха, к примеру, сохранилась только отцовская перчатка, правая. Недодоев носил на шее образок, доставшийся от родителей; Берестецкий владел дешевым портсигаром, в котором еще оставались табачные крошки.
"Не было времени, — говаривал Саллюстий и тяжко вздыхал. — Хватали, что под руку попадется. Берегите, чада, эти драгоценные предметы, в них — ваша память".
И они берегли. Листопадов — так тот вообще располагал каким-то странным лоскутом, оторванным то ли от платья, то ли от сорочки, и что же: лелеял его, ложился с ним спать и даже, как слышали некоторые, разговаривал.
Среди лицеистов существовал строгий уговор, закон: не трогать собрата в минуты созерцания фамильных реликвий. Этим и воспользовался Швейцер: воспитанники, входившие в спальню, видели, с чем он сидит, и не смели его беспокоить. Он ничего не обдумывал, не строил планов, оставляя все дело на завтра и доверяясь судьбе, ему всего-то и хотелось, чтобы его не тормошили, оставили в покое, он не хотел разговаривать. Как случалось всегда, лицо на снимке вскоре заворожило Швейцера, и от лицеиста остался голый разум, проросший и воплотившийся в глаза, прочее тело исчезло. Он всматривался в фотографию, готовый взглядом прожечь ее насквозь. В какой-то миг ему почудилось, что та уже стала дымиться, но дело было в навернувшихся слезах, размывавших контур. Он и в мыслях не допускал, что женщина, изображенная на снимке, могла где-то жить, ходить, произносить слова. Швейцер, несомненно, верил в это, но вера — одно, мысли — совсем другое. И уж всяко не надеялся он встретить ее вовне, за Оградой, не к ней он собрался. Цели и задачи должны быть реальными, скромными — хотя какая тут скромность.
"А зачем я все это делаю? Может, к черту?.. Неубедительные галлюцинации плюс какие-то важные дела во внешнем мире, до которых ему не должно быть дела. Он не знает такого слова: «стеб» — что это? Может быть, это не имеет значения, и знание с незнанием тоже обманчивы? И страшно, конечно, тоже. Вот только непонятно, чего больше страшно — собственной наглости или…"
Второе «или» было гораздо хуже. Болезнь, вполне возможно, зашла слишком далеко и стала неизлечимой. А он молчит, рискуя заразить остальных. Где же тут честь? Какое ему мнится самопожертвование? Ведь мнится же, господа, маячит на заднем плане, бездарно притворяясь героическим горизонтом. Гордыня в крайнем выражении, греховная закваска.
— Куколка, ложитесь, — предупредил его Остудин. — Сейчас пойдут с проверкой.
Не выпуская из рук фотографии, Швейцер разделся и спрятался под одеяло.
Дурак, он опять забыл поговорить с Вустиным. Важна любая мелочь, а Вустин мог умолчать о какой-то детали, которая изменит все. Что мелочь — он даже не спросил про злополучный лаз.
В спальне шептались.
— Я, когда клал ей на талию руку, нарочно провел повыше и дотронулся…
— Стыдитесь! И что она?
— Причем тут стыд? Я же не про вашу даму рассказываю. Она — ничего, словно и не заметила. Начала говорить про погоду, про уроки…
— И не покраснела?
— Да я не посмотрел, волновался очень.
— Вустин! Эй, Вустин!. Как это вас угораздило повалить даму?
— Отвяжись.
— О-о, господа, ну и хам! Мы с вами брудершафт не пили, Вустин. Откуда такая фамильярность?
— Оставьте его, не видите — он сейчас вспыхнет, как спичка.
— Потушим. Вустин! Вам надо было танцевать с матерью Саломеей.
— Вот! Тогда бы он так просто не встал.
— Господа, живот у всех в порядке? У меня что-то крутит.
— Вы бы больше эклеров ели. Сожрали штук пять! Это из-за вас подвозить пришлось.
— Вам-то что? Вы зато по части напитков… Смотрите, не напрудите в постель.
— Оштрах, киньте подушку, я его…
— Тише вы! Сейчас в карцер пойдете!
— И отлично — Листопадова помучаем.
— Раевский не даст.
— А там нет никакого Раевского. Вустин! Признайтесь — вы все сочинили?
— Ему пригрезилось. Он сохнет по Раевскому.
— Тьфу!
— Да, да! Вустин! Вы оглохли? Вам надо было танцевать с Раевским.
— Лучше сразу с ректором.
— О-о-о! Вот был бы номер!..
— Ага. Руку на талию, голову на грудь…