– Бог? Бог? – подхватил узник. – У тебя есть бог, и он позволяет заточить невинного человека и держать его с лишком тридцать лет, как скотину в хлеве! О, подлые рабы.
Комендант, желая обратить его внимание на другой предмет, спросил:
– Позвольте узнать имя ваше?
– Спроси у той, которая лежит теперь мертвая в гробу, а я посажен ею живой в этот гроб; разве ты не знаешь, тюремщик мой, имени моего? А!.. Вон! Я мира вашего не знаю; куда я пойду? Эти стены – друзья мои, я с ними не расстанусь. Вон!..
Последние слова прокричал он дико и громко. Глаза его ужасно сверкали; лицо было страшно; мы думали, что он с ума сошел. Комендант сказал что-то на ухо плац-майору, и все вышли испуганные из комнаты. После узнали мы, что ему дали кровать, кое-какую мебель, все жители посылали ему кое-что, словом, все старались облегчить участь его. На третий день посетил его плац-майор и нашел на постели умершим. Вероятно, неожиданность, перемена воздуха, пища, явившаяся забота о будущем: все потрясло дух его, и он пал под бременем страданий. Удивительно, что, невзирая на все вопросы, никому не сказал имени своего. В архивах разрыли все и нашли только… такого-то числа привезен… и велено посадить в башню. Даже год и месяц не означены. Как бы то ни было, он, по крайней мере, провел последние часы жизни в сообществе с людьми, от которых столько лет был отчужден, видел себя против прежнего в каком-то довольстве, обрадован был соучастием. Но кто он был, за что так строго наказан и с некоторого рода отличием – покрыто неизвестностию. Что он принадлежал к какому-либо знатному роду, в том нет сомнения, ибо, в противном случае, поступили бы с ним, кажется, иначе. Судя по выговору, он должен бы быть иностранец, выучивший порядочно русский разговорный язык.
Из замечательных лиц, содержащихся в Ревеле, был еще князь Кантемир[56]
, кавалер орденов Св. Георгия и Св. Владимира 4-й степени; он по освобождении немедленно отправился в Москву.За исключением сего манифеста, все известия, приходящия из Петербурга, внушали более страх, нежели утешение, и адмирал мой, против обыкновения, сделался пасмурным. Это чрезвычайно беспокоило супругу его, и она всячески домогалась узнать причину этой перемены. Долго он скрывал, наконец за чайным столом объявил при мне, что он предчувствует неизбежное несчастье. Он воспитывался вместе с великим князем, ныне императором Павлом І. Оба приготовлялись к морской службе, и оба влюбились в одну и ту же особу знатной фамилии. Адмирал мой, хотя росту небольшого, но был красивый, ловкий, образованный и приятный мужчина; мудрено ли, что имел право более нравиться, нежели великий князь, лишенный от природы сих преимуществ. Великий князь как-то узнал это, почел предательством со стороны товарища, соученика, и объявил ему: «Я тебе этого никогда не прощу!»
– Je le сопnais, – прибавил адмирал, – il est homme а tenir рагоlе[57]
.С этого дня жили мы в беспрерывном страхе, – в ожидании чего-то неприятного в будущем. Быстрые перемены во всех частях управления, особенно перемена мундиров, жестоко поразила нас, молодых офицеров, отчасти и старых. Вместо прекрасных, еще Петровых мундиров дали флоту темно-зеленые с белым стоячим воротником и по ненавистному со времен Петра ІІІ прусско-гольстинскому покрою. Тупей[58]
был отменен. Велено волосы стричь под гребенку, носить узенький волосяной или суконный галстук, длинную косу, и две насаленые пукли торчали над ушами; шпагу приказано было носить не на боку, а сзади. Наградили длинными лосинными перчатками, вроде древних рыцарских, и велели носить ботфорты. Трехугольная низенькая шляпа довершала этот щегольской наряд. Фраки были запрещены военным под строжайшим штрафом, а круглая шляпа всем. В этих костюмах мы едва друг друга узнавали; все походило на дневной маскарад, и никто не мог встретить другого без смеха, а дамы хохотали, называя нас чучелами, monstres[59]. Но привычка все уладила, и мы начали, невзирая на наряд, по прежнему танцевать и нравиться прекрасному полу.