Граф Егор Францевич Канкрин, возвратившись из чужих краев после безуспешного лечения, скончался на 73 году от рождения, на нанятой в Павловске даче, в ночь с 9 на 10 сентября, после тяжких страданий, от поднявшейся вверх подагры. В моем сочинении «Император Николай в совещательных собраниях» я старался изобразить личность и характеристику этого примечательного человека, к которому потомство и история, верно, будут справедливее, нежели были современники. Истощенный недугами, последствием такой трудовой жизни, в которой мог спорить с ним разве только император Николай, он и на закате ее все еще проявлял искры того гения, которым некогда ярко блестел между своими сподвижниками. Между тем, о предсмертной болезни его, продолжавшейся около трех недель и предвещавшей несомненную кончину, в публике и разговора не было…
С прекратившимся внешним значением, не оставляя после себя никого в семье, в ком стоило бы искать, он пострадал и умер почти ни для кого незаметно. Отпевание тела происходило в реформаторской церкви (в Большой Конюшенной), откуда погребальная процессия двинулась на Смоленское иноверческое кладбище. Десять лент, русских и иностранных, свидетельствовали о заслугах покойного; но малочисленность провожавших доказывала, что он умер не министром финансов. Похороны были не великолепные.
За отсутствием в то время из Петербурга государя и наследника цесаревича, из членов царского дома в церкви находился и провожал гроб до Исаакиевского моста один великий князь Михаил Павлович.
Из министров не явился почти никто, кроме одного Вронченко, который, надо ему отдать справедливость, шел пешком до могилы; там, посыпав землею гроб своего благодетеля и творца, он усиливался выдавить из глаз несколько слезинок, но все это кончилось не совсем удачной попыткой.
Из числа каких-нибудь ста начальников отделений министерства финансов не было на похоронах и десяти, а Петербургская биржа, считавшая в составе своем около трехсот купцов, явилась на церемонию в числе восьми человек! Эти торгаши в одни миг забыли все, чем были обязаны покойному, и не захотели даже одним последним бескорыстным поклоном покрыть все прежнее свое низкопоклонничество перед сильным министром. По смерти банкира барона Штиглица биржа была закрыта целый день, а по смерти Канкрина не заперли ни на минуту даже мелочной лавочки. Но после Штиглица оставался сын, вступивший в его права…[124]
Очень известный в то время реформатский пастор Муральт, первый и искренний друг покойного, но слабый проповедник, находился во время его смерти за границею, и потому надгробное слово произнес другой пастор, племянник первого, Муральт же, который к малому дару слова дяди присоединял и необыкновенную скудость мыслей. Главное достоинство его речи, немаловажное в дурном ораторе, заключалось в ее краткости.
По вечным законам природы, редкая трагедия на свете обходится без комедии. Смерть Канкрина также не избегла этой участи. Современники, вероятно, в память того, что покойник, при жизни, немилосердно обходился с русским языком, заставили его и из гроба казнить наше родное слово. В «Северной Пчеле» напечатана была о нем следующая безграмотная фраза: «Всеми глубоко уважаемый и искренно сожалеемый» и т. д.
Другие газеты наши увековечили, со своей стороны, эту фразу, тиснув ее, разумеется, без перемены, в своих столбцах.
«Жить — значит переживать», — сказал какой-то французский писатель; и действительно, если не ведущий современного некрологического списка как бы менее замечает разражающиеся вокруг него удары смерти, то набрасывающий свои заметки на бумагу тем более видит, как пустеют ряды и как исчезает одна историческая знаменитость за другою. В сентябре, в одно почти время с Канкриным, скончался Дмитрий Павлович Татищев, бывший долго послом нашим при испанском и потом при австрийском дворе, а впоследствии пожалованный в члены Государственного Совета и в обер-камергеры.
Татищев принадлежал к числу умнейших людей нашего века и занимал блестящую степень в дипломатическом кругу. Было время, что публика предназначала его в председатели Государственного Совета: сам же он простирал свои виды на звание государственного канцлера, даже до такой степени, что возведение в этот сан графа Нессельрода счел для себя смертельным оскорблением. В Государственном Совете, прибыв в Петербург уже полуслепым (после он совершенно ослеп), Татищев не играл, впрочем, никакой роли и не произносил никогда ни одного слова; незнакомый с делами судебными и административными, мало знавший и вообще Россию, потому что всю почти жизнь провел за границею, он был слишком неопытен в предметах внутреннего управления, чтобы давать по ним полезный совет, и слишком умен, чтобы обнаруживать свою неопытность или выходить на ораторскую нашу арену с чем-нибудь обыкновенным, площадным.