Тут государь прочел вслух депешу, из которой было видно, что у Вельдена в главной его квартире перед Пресбургом, по словам его нашему генералу Бергу, — всего 35 000 человек, против вдвое сильнейшей венгерской армии, и что он считает положение свое крайне затруднительным.
— Как вам это нравится? Австрийский император просит моей помощи, и я тем меньше могу ему отказать, что торжество венгерцев начинает уже чрезвычайно отзываться на расположение умов в нашей Польше. Итак, надо решаться на войну, и вот что я об этом написал; но это — одна канва, которою прошу тебя отнюдь не стесняться.
Затем государь прочел мне проект манифеста, набросанный им карандашом на полулисте почтовой бумаги. Я остановился только на одном месте, где говорилось об обременении австрийского правительства еще другой, внешней войной в Италии, и спросил: угодно ли, чтобы это выражение было в точности сохранено, так как там были, и частью еще продолжаются, и внутренние войны с Ломбардией и Венецией.
— Да, да, конечно, — отвечал государь, — прибавь и эти. Я тут имел в виду собственно войну с Сардинией и, признаться, в первом проекте у меня было сказано: «с вероломным» королем сардинским, но — черт его побери… Ну, теперь дай же всему этому порядок и потом привези опять ко мне; ты застанешь меня в половине восьмого.
Манифест, сгладив несколько редакций и вставив две или три вводные фразы, мне нетрудно было написать, и я, до обеда еще, послал его на просмотр к графу Нессельроду, сказавшему мне утром, при выходе из кабинета, что государь прочел ему свой проект. В моем граф не нашел переменить ни одного слова. Вечером государь принял меня с новыми извинениями, «что меня беспокоит».
— Но кто предвидел бы, — прибавил он, — чтобы, спустя год после первого манифеста, нам пришлось искупать чужие грехи своей кровью!
Проект я прочел сам. Государь казался доволен и потребовал только одной перемены.
— Так хорошо, — сказал он, — и все может идти, но в этой последней фразе: «и Россия,
Я донес, что это уже сделано.
— Ну, так потрудись переписать опять, как в прошлом году, своей рукой и пришли мне.
Потом, рассуждая о настоятельной необходимости помочь Австрии для собственной нашей безопасности, государь прибавил, что после утреннего его свидания со мной он получил новую депешу, извещающую, что опасность еще увеличилась и уже грозит самой Вене; вследствие чего австрийский император переехал из Ольмюца в Шенбрун, вероятно для успокоения умов. В заключение, взяв меня за руку, государь снова благодарил.
— Дай Бог, дай Бог, государь, — сказал я, — чтоб все это окончилось к вашей славе и покою!
— Да, дай Бог, — отвечал он с чувством, держа еще мою руку, — все в Его святой воле; впрочем, мы за себя постоим.
По приезде домой я немедленно переписал манифест и отправил его к государю.
В тот же вечер был бал у графа Кушелева-Безбородки, на котором присутствовал наследник цесаревич. Увидев меня, он тотчас подошел со словом «Подписан». Догадавшись, о чем идет речь, но приняв это слово за вопрос, я отвечал:
— Не знаю, ваше высочество, я отослал в 10-м часу.
— Я вам говорю, что подписан, государь мне сказывал. Вот, — продолжал цесаревич, возобновляя свой прошлогодний привет, — опять пал на вас жребий поработать, и опять новый листок в вашу биографию!
Спустя десять минут привезли мне, тут же на балу, конверт от государя. Он возвращал мою докладную записку, при которой отослан был переписанный манифест, с надписью: «Искренно благодарю».
27 апреля утром манифест был напечатан и обнародован.
Впечатление, произведенное этим актом на жителей Петербурга, было грустное. С одной стороны, говорили, что нет нам причины вступаться за других, когда у самих горит (слухи о нашем заговоре были, в первое время, чрезвычайно преувеличены молвой) и когда от Австрии, которой вероломная политика довольно известна по истории, в случае взаимной нужды, конечно, не придет к нам помощь. С другой стороны, хотя все знали, что гвардейский корпус, которому сроком выступления из Петербурга, по эшелонам, назначалось 15 мая, идет на первый раз только для занятия в пограничных губерниях позиций войск, действительно выступивших в поход; однако, по мере того, как радовалась молодежь, воображая уже себе битвы, кровопролитие и славу, маменьки плакали если еще не об опасности, то о разлуке. Наконец, при усиливавшейся неурядице на Западе и при несомненности для всех домашнего заговора, опозорившего землю русскую, немало было и таких, которые горевали о выступлении гвардии, из боязни о том, что станется с ними, остающимися на месте.