— У меня, — говорил он нам, — девять человек детей и самое скудное состояние; сверх того, я совершенно расстроен в здоровье, которое с каждым днем еще более разрушается от теперешней моей должности, оставляющей мне на сон едва по пяти часов в сутки, не говоря уже о пожарах и других удовольствиях уличной жизни. Живя со всею скромностью, имея за обедом не более четырех блюд и только раз в неделю, когда собирается у меня несколько приятелей, пять, я за всем тем, кормя всякий день полдюжины адъютантов и чиновников, содержа, по необходимости же, при беспрестанных разъездах, множество лошадей, в прошлом году издержал 98 000 руб. (ассигнациями), а у меня, казенного и своего, нет и 70 000! К чему же это, наконец, поведет, и неужели я должен пустить детей своих по миру? Положим даже, что государь пополнит мой дефицит и что, после всех его благодеяний, я буду иметь бесстыдство наложить на него эту новую тягость — может ли он дать мне в Петербурге харьковское солнце?
Все это я написал ему совершенно чистосердечно, прибавив, что лучшим убеждением в необходимости моего намерения могут служить те жертвы, с которыми оно сопряжено: несчастие лишиться лицезрения его и наследника, который взрос на моих руках; утрата разных выгод и приятностей, которыми я пользуюсь по теперешнему моему званию, разлука и с Петербургом, и со всеми моими знакомыми; наконец, самый промен важного поста на такой по сравнению незначительный и второстепенный. Государь сказывал мне, что уже прочел мое письмо, но что о содержании его объяснится со мною на досуге. Наследник плачет — это утешительно для моего сердца, — но понимает силу моих мотивов.
Весь этот рассказ Кавелин перемешивал, по обыкновению, разными шуточками, преимущественно на собственный свой счет.
— Хорош я, правда, буду попечитель, едва зная грамоту; но ведь на таком же месте есть уж Крафтштрем (в Дерпте), а теперь назначается Траскин (в Киеве); да они же еще и не знают по-английски, а я третьего дня, на прощальном обеде американскому посланнику Тотту, сказал речь на английском языке; и послушали бы вы какую: то-то была умора и дичь! К тому же, если кто станет называть меня невеждою, у меня всегда наготове ответ: я доктор университета — и какого еще, не шутите, Оксфордского!
В заключение Кавелин сказал, что он просил государя, в случае соизволения на его желание, отсрочить его перевод месяца на два, чтобы успеть провести через Государственный Совет проект, в то время чрезвычайно его занимавший, об учреждении страхования от огня в пользу доходов столицы, и шутил о том, сколько это перемещение произведет толков в публике, как будут говорить о впадении его в немилость, как немногие лишь посвященные проведают настоящую причину, как петербургские откупщики, которых он первый гонитель, отслужат благодарственный молебен за его перевод и проч.
Между тем, в том же самом заседании Совета, в котором он так с нами витийствовал, граф Блудов сильно затронул будущего попечителя. Была речь о новой оценке недвижимых имуществ в Петербурге для сбора в пользу городских доходов. Блудов, оспаривая предположения о сем местного начальства, выражался, однако, так, что его слова представляли некоторое двусмыслие.
— Позвольте спросить, — прервал его вдруг иронически Кавелин, — говорите ли вы в пользу города, или в пользу домохозяев?
— Не в пользу города, не в пользу домохозяев, — отвечал Блудов, — а в пользу одного невидимого, но, надеюсь, всегда здесь присутствующего существа, которое называется здравым смыслом!
Кавелин не нашелся ничего возразить; уже только после, сев опять на свое место возле меня, он сказал:
— Мне следовало бы отвечать, что это невидимое существо не всегда или, по крайней мере, не во всех здесь присутствует, чему лучшее доказательство — сам я!
Мне, искренно и издавна любившему доброго и благородного Кавелина, а вместе со мною и некоторым другим, часто приходило на мысль: не имеют ли все эти странные разговоры корня поглубже, т. е. не суть ли они плод болезненного раздражения мозговых нервов, последствия должности, превосходящей его силы.
Вскоре сомнения наши превратились, к сожалению, в полную уверенность. Расстройство умственных способностей Кавелина стало в особенности проявляться чрезвычайною, необузданною раздражительностью, которая от слов перешла опять и в действия, не только к невыносимому положению его подчиненных, но и к общей, при огромной власти военного генерал-губернатора, для всех опасности. Он весь исхудал, глаза его выкатились и налились кровью, и один уже взгляд их достаточно обнаруживал помрачение рассудка.