Я, конечно, не отказался — выпил и сразу, признаюсь, обалдел от чайного стакана самогона, словно меня обухом топора ударили по башке, и я, с помутневшим взглядом и едва держась (угощал стоя гостей, по крестьянскому обычаю) на ногах, с трудом начал подносить стакан со спиртом до каждого родственника. Моя рука тряслась, спирт расплескивался, в моих глазах лица гостей двоились, сливались в одно лицо, потом опять отделялись друг от друга, желтели и серебрились бородами, словно я видел не бородатые лица, а лохматую пелену соломенной крыши, поблескивали ярко и насмешливо взглядами.
Словом, черт знает что представлялось мне.
В это время вышла сестра из кухни и, увидав меня, непривычного к водке, сильно пьяным, взяла под руку и, поддерживая плечом, чтобы я не упал, провела через сенцы в амбарчик и уложила на кровать. Я покорно подчинился ей. В первые минуты я слышал пьяный гул говора, звяканье стаканов, доносившиеся из избы, потом все это оборвалось, наступила тишина, и я куда-то внезапно провалился; проваливаясь, я увидал мельком серую лохматую собаку; она, поглядев удивленно печальными круглыми глазами на меня, тявкнула и пропала. Проснулся я с тяжелой головой, с припухшими веками, мешающими смотреть, с тупой болью в пояснице и в животе.
Рру-у! Рру-у! — трещало в ушах.
Утро было до того прекрасно и благодатно, что все оно было полно радости и жизни: на выгоне на подорожнике бисером горела роса, шел от росы прозрачный, как кисея, дымок, кружились желтые бабочки, гудели на липах пчелы, скрипели ворота, мычали телята, смачно кричали грудные дети, солидно басили старухи, гремели чугунами, а по берегам Красивой Мечи, как и вчера в эту пору, в кустах дубняка, лозинника, насвистывая, щелкали, трещали соловьи, а щелкали и трещали они, надо сказать, так замечательно, что в этот день, полный горя и тоски, их звуки как бы намеревались перевернуть душу во мне. Я долго бы простоял у крыльца, долго бы любовался благодатным утром; если бы не окликнул меня Евстигней.
— Проснулись, Ананий Андреевич, вот и славно! С добрым утречком! Прошу ко мне в гости — кушать блины! Хозяйка ужо начала печь их! — Евстигней сошел с своего ветхого крылечка и приблизился ко мне. — Вчера я был у вашей сестры в гостях… Пожаловал, а вас нет за столом. Анна Андреевна сказала, что вы, не зная убойную силу первача, скапутились в один минт, как пьяницы говорят, с катушек! Ну, и я, доложу вам, назюкался превосходно, что, ввалившись домой, не узнал своей Матрены, несмотря на то, что она с коломенскую версту, ни с одной бабой нельзя ее спутать… Да, да! Я не узнал! Идемте, Ананий Андреевич, на блины! — сердечно и дружески повторил Евстигней.
Я стал отказываться, благодарить соседа, но он, ужасно выкатив глаза, обиделся и громко заговорил:
— Ка-ак? Не хотите отведать у меня, Евстигнея, блинов? Не пойдете — смертельного врага наживете во мне! Это факт! Брезгуете, может быть, своим соседом, а? Думаете, как это вы, интеллигент-студент, пойдете к мужику есть блины и выпивать с ним из одного стакана! Нехорошо, нехорошо, соседушка! Идемте — и никаких! Интеллигенты, вышедшие из мужиков, не должны нас, мужиков, по-барски хлопать рукой по плечу, свысока говорить: «Мы за вас, мы с вами, мы наделим вас землицей; мы дадим вам свободу, равенство и братство». Да пошли такие интеллигенты из бар к чертовой матери!
Я возразил:
— Немало интеллигентов, вышедших из дворян и разночинцев, хороших, которые не хлопают мужиков и рабочих по плечу, не разговаривают свысока с ними, а ведут себя с мужиками и рабочими как равные с равными.
— Прекрасно и это знаем, — не оглядываясь на меня, проговорил Евстигней. — Да и слышал об этом от своего старшего братца, проживающего в Питере. Таким мы верим!
Я улыбнулся и, несмотря на чертовский шум в голове и ломоту в пояснице от выпитого вчера самогона-первача, последовал за Евстигнеем.
На крылечко мы поднялись вместе, и он, довольный тем, что я не отстал от него, иду в гости — на блины к нему, слегка поддерживал меня под локоть левой руки. В сенцах нас встретила Матрена, сказала:
— Я шла за вами. Завтрак готов!
Мы вошли в избу, густо звеневшую мухами, и только что было собрались помолиться на божницу и залезть (помолиться хотел Евстигней, а не я; я просто стоял подле него перед божницей, блестевшей окладами образов) за стол, как в избу с шумом вошел Лаврентий, брат Власа, и, размахивая неуклюже руками и дергая большими рыжими усами, захрипел:
— До хорошего не доведет тебя твоя голова, — огрызнулась от печки Матрена. — Где это ты, сваток, так рано насосался? Петухи последние только что пропели, а ты уже пьян как стелька!
— Матрена, молчи, а то я не посмотрю, что ты мне родня, сестра жене моего брата, — дернулся Лаврентий, но, не дойдя до нее, вытянул жилистую руку и погрозил пальцем. — Я тебе покажу!
— Покажешь? Много вас, таких зюзей, найдется показывать! Налакался! Молчал бы, огломон, лучше, а то… «покажу», «покажу»! — затрещала обиженно и вызывающе Матрена от печки.