Я споткнулся на что-то мягкое и повалился на землю.
— Ложись! Сюда!
Я повернул голову и открыл глаза: из груды человеческих тел на меня смотрели кроткие глаза Тяпкина.
— Сюда! Сюда! — шептал он дрожащими губами и шевелил, как мне казалось, каждым волосом бороды. — Еще…
Я привалился к нему почти вплотную, спрятался за вал человеческих трупов.
— Ты что же отстал, а?
Я не ответил.
— Это наши, — сказал он и показал глазами на трупы, за которые мы спрятались.
И на это я не ответил.
— За нами идут еще цепи.
— Идут, — ляскнул я дрожащими челюстями, скривился в зевоту, потом, когда зевота прошла, я повторил: — Идут.
Я поднял голову и стал осматривать трупы.
— Ты что? — встрепенулся испуганно Тяпкин. — Знакомого, товарища ищешь, а?
Я опять ничего не ответил.
— Трудно. Разве ты не видишь, что они спиной к нам положены? Я вот только недавно одного перевернул на другой бок, чтобы не смотрел на меня.
— Живой?
— А бог его знает!.. Я лег и хотел было поправить винтовку, получше положить, и только было положил и поднял голову, смотрю, на меня глядит человек большими серыми глазами и улыбается. «Ты что, говорю, братец?» А он мне ничего, а только глядит и улыбается. Я его осторожно потрогал рукой, а он холодный и не шевелится, а только глядит на меня и улыбается. «Господи, — говорю я, — он мертвый!» — и так мне, Жмуркин, стало не по себе, что даже все косточки затрепетали от озноба.
— А кто это был?
— А господь его знает, — ответил Тяпкин и закрыл глаза. — Я с большим трудом повернул его на другую сторону.
— На другую… Так и не узнал?
Тяпкин приподнял голову, ткнул пальцем в широкую спину солдата:
— Он.
Пока мы разговаривали, к нам перебежала другая цепь, спряталась за трупы, через несколько минут третья. Теперь мы лежали вплотную, группами по нескольку человек. Мы не стреляли, а, спрятавшись за груды трупов, плотно припали к земле и ждали. Минуты бежали длинными, неуклюжими днями. Тишина была более отчетливой, и каждый выстрел четко раздавался в ней. Выстрелы над нами становились все реже и реже, затем совершенно прекратились. Только позади нас да впереди все так же неистово били из земли и сверху сплошные желто-красные фонтаны заградительного огня.
На левом фланге раздался хриплый, как будто приглушенный крик:
— Урррааа!
— Господи Иисусе! — вздохнул Тяпкин и перекрестился. — Пошли.
Он поднялся первым, медленно двинулся вперед. За ним вскочили остальные.
Поднялся и я и тоже пошел. Было так тихо и хорошо. Я только что заметил, что недалеко от меня, в нескольких шагах, раскинулось озеро и густые заросли ивняка. Я неожиданно остановился, так как впереди меня не было никого, а только в кустах ивняка радостно насвистывала какая-то маленькая птичка. Ее свист, как нежная песня молодости, потянул меня к себе. В ее песне не было слышно ни горя, ни страданий, ни тяжелой доли загнанного сюда человека. В ее песне была какая-то особая жизнь, особая прелесть, и эта полная красоты прелесть захватила меня всего, потянула к себе, и я пошел. А когда я вошел в кусты ивняка, уперся глазами в серебряное озеро, птичка, перелетая с ветки на ветку, зашуршала в кустах и с тревожным писком выпорхнула из кустов и быстро полетела над озером, пересекая его поперек и отражаясь в нем. А когда птичка скрылась, я очнулся, прислушался: я стоял одной ногой на насыпи немецкого окопа, а позади меня, на левом фланге, около проволочного заграждения, в сдавленной заградительным огнем тишине, было тяжелое сопение, нечеловеческое кряканье, как будто корчевали из земли тысячелетние дубы…
— Господи! — простонал я, и бросил бомбу в немецкий окоп, и, отскочив в сторону, прислушался.
Раздался треск металлического ореха, а когда треск затих, я осторожно спустился в окоп.