И вот процессия, в которую входили старый Томас, носильщики и Рафтон, идущий последним и изрыгающий нравоучения по поводу греха неумеренности, доставила меня в лазарет, где я был переложен на койку для протрезвления. Это не заняло много времени, скажу вам, и, как только мои мысли немного прояснились, я стал размышлять о предстоящих событиях. Если вы читали Хьюза, то имеете представление о нашем директоре — докторе Арнольде. Он даже в лучшие времена не питал ко мне добрых чувств. Самое меньшее, на что я мог рассчитывать — порка перед всей школой. Уже одна эта мысль повергла меня в ужас, но сам Арнольд страшил меня еще больше.
Меня продержали в больнице пару часов, а потом пришел старый Томас и сказал, что директор хочет видеть меня. Я последовал за Томасом вниз по лестнице и через двор школьного корпуса, а фаги[3]
выглядывали из-за углов и перешептывались между собой, что, мол, скотина Флэши таки попался. Томас постучал в дверь кабинета доктора, и возглас «Войдите!» прозвучал для меня, как скрип адских врат.Доктор стоял перед камином, сложив руки за спиной, из-за чего фалды его фрака некрасиво оттопырились, и глядел на меня как турок на христианина. Глаза директора сверкали, что острия сабель, лицо было бледным, и на нем застыло то выражение омерзения, каковое он приберегал как раз для подобных случаев. Даже под воздействием не выветрившихся до конца паров спиртного я почувствовал в это мгновение такой страх, какого не испытывал никогда в жизни — а если вам приходилось скакать под артиллерийским огнем русских пушек под Балаклавой или дожидаться пыток в афганской темнице, как это было со мной, — то вы можете представить, что такое страх. Даже сейчас, когда этот человек вот уже лет шестьдесят как умер, я все еще чувствую себя неуютно, вспоминая о докторе Арнольде.
Но тогда он был жив. Да еще как. Директор помолчал с минуту, чтобы дать мне дозреть. А потом и говорит:
— Флэшмен, в жизни школьного учителя нередко бывают моменты, когда он должен принять решение, а после ему приходится спрашивать себя, правильно ли он поступил или совершил ошибку. Я сейчас принял решение, и впервые не сомневаюсь, что прав. Я наблюдал за тобой уже в течение нескольких лет, и чем дальше, тем более пристально. Ты оказываешь дурное влияние на школу. То, что ты — задира, я знал; то, что ты — лжец, давно подозревал; то, что ты — подлец и хам, боялся; но я не мог себе даже представить, что ты падешь так низко, сделавшись еще и пьяницей! Я искал в тебе хоть малейшие признаки исправления, хоть какие-то проблески благородства, хотя бы слабенькие лучики надежды на то, что мои старания в отношении тебя не прошли даром. И ничего не нашел. И вот — бесславный финал. Тебе есть, что сказать?
К этому моменту он довел меня до слез. Я пробормотал что-то насчет того, что весьма сожалею о случившемся.
— Если бы хоть на минуту, — сказал он, — я поверил бы, что ты
Будь я способен трезво поразмыслить, то, наверное, пришел бы к выводу, что это не такая уж и плохая новость, но так как Арнольд напугал меня, я совсем потерял голову.
— Но сэр, — рыдая, залепетал я, — это же разобьет сердце моей матери!
Доктор побледнел, как привидение, заставив меня отпрянуть. Казалось, он был готов ударить меня.
— Бессовестная скотина! — заорал он (директор был мастак произносить подобные фразы). — Твоя мать умерла много лет назад, и ты смеешь марать ее имя, — имя, которое должно быть свято для тебя, — стараясь прикрыть им собственные грехи? Ты убил во мне последнюю искру жалости к тебе, Флэшмен!
— Мой отец…
— Твой отец, — оборвал Арнольд, — сам сообразит, как обойтись с тобой. И я сильно сомневаюсь, — добавляет он, бросив на меня выразительный взгляд, — что его сердце будет разбито.
Как вы можете догадаться, он знал кое-что о моем папаше и наверняка полагал, что мы с отцом два сапога — пара.
С минуту директор постоял, крутя пальцами сцепленных рук, а потом сказал уже совершенно другим тоном:
— Ты — жалкое создание, Флэшмен. Я разочаровался в тебе. Но даже тебе я могу сказать, что еще не все потеряно. Ты не можешь остаться здесь, но ты молод, Флэшмен, и у тебя все впереди. Хотя грехи твои черны, как смоль, они еще могут стать белыми, как снег. Ты пал очень низко, но еще можешь подняться…
У меня не слишком хорошая память на проповеди, а доктор всё продолжал бубнить в том же духе, как и положено старому набожному ханже, каковым он, в сущности, и являлся. Мне кажется, он был таким же ханжой, как и почти все его поколение. Или просто казался глупее, чем можно было подумать, когда растрачивал свое благочестие на меня. Как бы то ни было, сам Арнольд так этого никогда и не понял.