Мы ехали в полицейском поезде. Мы ехали через всю Германию. Мы ехали два дня. День и ночь. Поезд шел то быстрее, то медленнее, то простаивал часами. У него не было расписания, а может быть, у него и было расписание, да только никто из нас его не знал. У двери каждого вагона сидел полицейский. Каждые два часа он сменялся. Иногда это был добродушный, иногда грубый человек. Вообще же полицейские сидели безучастно, с равнодушным и немного скучающим взглядом. Порой мы останавливались на каком-нибудь вокзале у перрона, на котором стояли отъезжающие и ждали поезда. Это были свободные люди. Это были люди с нашими лицами и нашей вчерашней свободой. Они могли ехать, куда захотят. Они спрашивали про наш поезд, которого не было в расписании и на котором не было таблички, гласящей, что поезд следует в изгнание. Тогда люди начинали сторониться нашего поезда и наблюдать за нами издали. Все это происходило пасмурным, неприветливым осенним днем. Так же пасмурно и неприветливо выглядели и люди. Они не оскорбляли нас, и я не думаю, чтобы они нас ненавидели. Большинству наша судьба была скорее безразлична. Кое-кто, должно быть, хотел бы сказать нам доброе слово, да не отваживался.
Ночью в арестантских вагонах тусклый свет горел только над местом полицейского. Из темноты нашего вагона можно было разглядывать следовавший за нами ярко освещенный спецвагон гестапо. За длинными столами сидели гестаповцы. Работали радиостанции, пишущие машинки, открывались и закрывались папки. Это было воплощение власти и бюрократии, движущаяся инстанция обесчеловеченных властей, в чьих руках мы оказались и которые решали нашу судьбу.
В предрассветных сумерках наш поезд остановился в чистом поле. Мы полагали, что находимся у польской границы, и ожидали позорной процедуры передачи из рук одной государственной власти в руки другой. Одно отечество, которое мы, сделав свободный выбор, привыкли ощущать своим, спихнуло бы нас другому отечеству, с которым нас, кроме бумаги, почти ничего или просто ничего не связывало. Однако ничего такого не произошло. Как будто нас привезли сюда, на убранное картофельное поле, чтобы мы могли понаблюдать, как из тусклой мглы поднимается печальное солнце. «Могли бы и казнить нас здесь, — проговорил инженер, — эти места как раз для смерти». От этой изматывающей нервы поездки в неизвестность приходят в голову абсурдные мысли.
После восхода солнца по картофельному полю стали прогуливаться гестаповцы. Их высокие сапоги были до блеска начищены. Из-за утренней прохлады воротники их кожаных пальто были подняты. Они походили на огромных, жутких жуков, одетых в блестящую броню. Похоже, и они чего-то ждали. Возможно, они ждали приказа, который им должна была передать через этот утренний туман по радио какая-нибудь высшая жукообразная бронированная личность. Наконец они выстроились, должно быть по своему жукообразному ранжиру, в ряд, и один из них, молодой, шустрый, прокричал: «Из каждого вагона по еврею — выходи!» Эти евреи — всю дорогу к нам обращались не иначе как «эй, еврей» или «эй, еврейка», — спрыгнувшие после некоторого колебания с поезда, должны были теперь тоже выстроиться в ряд перед гестаповцами, а те затеяли с ними игру, производившую в этой сельской глуши чрезвычайно комичное и одновременно печальное впечатление. Евреи должны были, как на плацу, держать строй, по команде стоять то смирно, то вольно. Им приходилось приседать, вытягивать вперед руки, выполнять команду «кругом», а руки и ноги их, должно быть, дрожали при этом от страха и холода. Только после этого строевого представления им сообщили, что польское правительство заявило протест против нашей высылки и что мы можем тем же поездом вернуться назад в Мюнхен — причем за свой счет, что обойдется каждому в семь рейхсмарок и восемьдесят пфеннигов. Наша радость не поддавалась описанию. Кто-то плакал, большинство ликовало, и в тот момент Германия, Мюнхен, в котором мы при этом уже несколько лет живем как изгои, казались всем нам родиной, счастьем, своим домом. Мы собрали плату за проезд, и за каждого, у кого не было денег, заплатил кто-нибудь другой.
И вот наконец наш поезд тронулся в медленный обратный путь. Полицейские исчезли от вагонных дверей. Может быть, они едут теперь в вагоне гестапо. Я никогда не забуду то утро на польской границе, наш поезд, останавливающийся в безлюдных просторах, тусклый свет восходящего солнца, ожидание, лютых жукообразных гестаповцев на росистом поле, с их блестящими сапогами и жесткими кожаными пальто. Это были ужасное видение, ужасная местность, ужасная поездка. Сейчас вообще ужасное время! Что-то нам еще предстоит!