Обыскав меня первого, велели мне войти в самую малую клетку (она была в длину шесть шагов, а в ширину пять, вышины же имела футов десять), стоявшую в темном углу здания. Господина Хлебникова поместили подле меня в другую клетку, которая была побольше моей и посветлее; подле него содержался один японец. А в четвертую клетку, самую большую и по положению своему лучшую (лучшая потому, что проходило в нее более света и свежего воздуха, а притом из оной можно было видеть разные наружные предметы, от меня же ничего не было видно), поместили всех матросов. Потом заперли наши клетки на замки и дверь в сарае затворили.
Мы не могли понять, что значили губернаторские слова, что матросы будут содержаться в настоящей тюрьме, а мы в инверари. Напротив того, теперь видим, что наши места гораздо хуже. После мы уже узнали, что различие состояло в том, что из нас каждый имел свою клетку, а матросы помещены были вместе в одной. Впрочем, мы милости такой не очень желали, однако наши клетки были так близки, что я с господином Хлебниковым свободно мог разговаривать. Заключенный подле господина Хлебникова японец тотчас вступил с ним в разговор, сказав свое имя и объявив, что чрез шесть дней его выпустят. Потом подал он ему небольшой кусок соленой рыбы, за который господин Хлебников подарил ему белую косынку (однако после Кизиски, увидев оную косынку случайно и узнав, откуда он ее получил, изъял от него и представил начальникам своим, которые и велели хранить оную с прочим нашим платьем), а рыбой со мной поделился. Голод заставил нас почесть сей кусок большим лакомством.
Поздно вечером уже бывший наш работник Фок-Массе с двумя мальчишками принес нам ужин, состоявший из жидкой кашицы и двух маленьких кусочков на каждого соленой редьки, а для питья теплую воду. Фок-Массе имел вид сердитый, на вопросы наши отвечал грубо, но не бранил и не упрекал нас в том, что мы ушли. Сначала мы думали, что он опять будет при нас, но узнали, что ему велено было только мальчикам показать, как с нами обходиться, и выучить их русским названиям необходимых для нас вещей; хотя это и не нужно было, ибо мы могли уже свои надобности изъяснять и на японском языке.
После ужина японцы подали ко мне сквозь решетку какой-то старый спальный халат, пронесли что-то и к моим товарищам, потом двери у сарая заперли на замок, и у нас сделалось совершенно темно, ибо решетка между нами и караульнею была обита досками, почему свет оттуда к нам не проходил. Коль скоро при захождении солнца ударило шесть часов, то после сего каждые полчаса караульные к нам входили с фонарями и осматривали нас, а иногда будили и заставляли откликаться И как летние ночные часы у японцев очень коротки, то они почти беспрестанно к нам входили и не давали нам покоя.
На рассвете 4 мая пришел к нам чиновник и всех нас перекликал по именам, а около полудни сказали, что мы должны идти к губернатору, и повели нас в замок, связав, как накануне, и таким же порядком за конвоем, как прежде водили. В замке посадили нас в переднюю перед судебным местом и чрез несколько минут привели господина Мура и Алексея, которых, однако, посадили в судебном месте особенно. Чрез несколько времени ввели нас в присутственное место, развязав прежде руки мне и господину Хлебникову совсем и оставив только веревки по поясу, а матросам развязали одни кисти, локти же оставались связанными, господин же Мур и Алексей связаны не были.
Когда губернатор вышел и занял свое место, то начал снова предлагать нам многие из прежних вопросов, а на некоторые из них требовал только пояснения. Когда же все это было кончено, то спросил он меня, как я считаю поступок своего ухода – хорошим или дурным, и как я признаю себя – правым или виноватым перед японцами.
«Японцы сами, – отвечал я, – заставили нас принять такие меры. Во-первых, взяли они нас обманом, показаниям нашим не верят и не хотят снестись с нашими судами, буде бы они пришли сюда, чтобы получить от нашего правительства уверения в справедливости того, что мы объявляем. И что нам было делать? Посему я и не считаю себя перед ними виноватым по самой справедливости дела».
Губернатор на сие сказал, что он удивляется моим словам: взятие нас в плен – старое дело и говорить о нем не должно, а он спрашивает только, прав ли я или виноват в том, что ушел, и что если я буду считать себя правым, то он этого никак не может представить своему государю. Я тотчас приметил, что ему хотелось, чтоб мы признали себя виноватыми, и потому сказал: «Если бы мы судились с японцами перед Богом или там, где мы были бы наравне, то я мог бы много кое-чего сказать в оправдание нашего поступка. Но здесь японцев миллионы, а нас шесть человек, и мы у них в руках, то пусть они судят, как хотят: прав ли я или виноват. Я только их прошу считать виноватым меня одного, ибо прочие мои товарищи ушли по моему приказанию».