Г-н губернатор, объявив в записке своей причины, по которым шлюп «Диана» пристал к берегам японским, и описав изменнический поступок в захвате капитана Головнина в плен, заключил следующее: «Несмотря на таковой неожиданный и неприязненный поступок, быв обязаны исполнить в точности высочайшее повеление Великого Императора нашего, мы возвращаем всех японцев, претерпевших кораблекрушение у берегов Камчатки, в их отечество. Да послужит сие доказательством, что с нашей стороны не было и нет ни малейшего неприязненного намерения; и мы уверены, что взятые на острове Кунашир в плен капитан-лейтенант Головнин с прочими также будут возвращены как люди совершенно невинные и никакого вреда не причинившие. Но ежели, сверх нашего ожидания, пленные наши возвращены теперь же не будут, по неимению ли на то разрешения от высшего японского правительства или по другим каким причинам, то для требования оных людей наших в будущем лете придут вновь корабли наши к японским берегам».
При переводе сей записки Леонзаймо, на коего я возлагал всю надежду в усердном содействии в пользу нашего дела, обнаружил явным образом свое коварство. За несколько дней до прихода нашего в Кунашир я просил его заняться переводом, но он всегда отзывался, что записка пространна, и он перевести ее не может, «Я, – говорил он ломаным русским языком, – толкуй, что вы мне сказывай, и буду писать коротенькое письмо, у нас шибко мудрено пиши длинное письмо, япон манер не любить поклон; самый дела нада пиши, у нас китаец все такое пиши, то пиши, совсем ума потеряй». После такой японской морали надобно мне было согласиться, чтобы он изложил хоть один смысл. В день прибытия нашего в Кунашир, призвав его в каюту, я спросил письмо. Он подал мне оное на полулисте, кругом исписанном. По свойству их иероглифического языка одною литерою выражать целое речение оно долженствовало заключать в себе подробное описание дел, казавшихся ему важными для сообщения своему правительству, следовательно, для нас весьма невыгодных. Я тотчас сказал ему, что оно очень велико для одного нашего предмета, и что верно им много прибавлено своего; я требовал, чтоб он прочитал его мне, как может, по-русски.
Нимало не оскорбившись, он объяснил, что тут три письма: одно краткое об нашем деле; другое о кораблекрушении в Камчатке японцев; третье о его собственных в России испытанных несчастьях. На сие объявил я ему, что теперь нужно послать одну только нашу записку, а другие письма можно оставить до будущего случая. Если же он непременно ныне свои письма послать желает, то чтобы он оставил мне с оных копии. Он тотчас переписал без всякой отговорки отделение короткой нашей записки; на других же остановился, сказывая, что шибко мудрено переписывать. «Как может быть мудрено, когда ты сам писал?» Он отвечал, рассердившись: «Нет, я лучше это изломаю!» – и с этими словами схватил перочинный нож, отрезал ту часть листа, на которой написаны были два письма, положил его в рот и с коварным и мстительным видом начал жевать и при мне в несколько секунд проглотил. Что в них заключалось, остается для нас тайною. И сему хитрому, по-видимому, злобному японцу необходимость заставляла меня себя вверить! Нужно мне было только увериться, действительно ли на оставшемся лоскутке описывается наше дело.
В продолжение похода, почасту занимаясь с ним разговорами о разных предметах касательно Японии, записывал я некоторые переводы слов с русского на японский язык и любопытствовал знать без всякого тогда намерения, как пишутся по-японски некоторые приходившие мне на ум русские фамилии, в том числе имя всегда присутствовавшего в моей памяти несчастного Василия Михайловича Головнина. Я просил его показать мне то место на записке, где написана фамилия господина Головнина, и, сравнив после начертание литер с прежде им написанными, совершенно удостоверился, что дело идет об нем.
Сие письмо поручил я одному из наших японцев доставить лично начальнику острова; мы высадили его на берег противу того места, где стояли на якоре. Японец вскоре встречен был мохнатыми курильцами, кои, надобно думать, надзирали за всеми нашими движениями, спрятавшись в высокой и густой траве. Наш японец вместе с ними пошел к селению и лишь только приблизился к воротам, как с батарей начали палить из пушек ядрами прямо в залив; это были первые выстрелы со времени нашего прибытия. Я спросил у Леонзайма, для чего палят, когда видят, что один только человек, съехавший с русского корабля, смелыми шагами идет к селению? Он отвечал: «В Японии все так, такой закон: не убей человека, а палить надо». Сей непонятный поступок японцев вовсе почти истребил во мне породившуюся было утешительную мысль о возможности вести с ними переговоры.