Обряды, совершенные нашим японским начальником при его прощании с матросами, и значительное изречение: «Не в твоей будет власти увезти меня в Охотск» – привели меня в великое смущение. Возвращение японских матросов казалось мне совсем безнадежным; я мог удержать в виде аманата озлобленного японского начальника, но не в моей власти было воспрепятствовать исполнению его смелого изречения. Я долго не мог решиться отпустить его на берег, ибо чрез то лишился бы всей надежды к освобождению наших пленных, однако ж, сообразив все обстоятельства, увидел я, что в пользу наших пленных должно избрать последнее средство. Притом вознамерился я, если уволенный на берег японский начальник не воротится, идти сам прямо в селение.
Несколько зная японский язык, нетрудно было бы мне во всем объясниться, и притом я имел в виду, что если наши пленные живы, то участь их от сего не сделается хуже; когда же они все убиты, тогда всему делу и моим мучениям конец. Я объявил о сем намерении старшему по себе офицеру, которого нужно было заблаговременно наставить для пользы службы в исполнении неоконченных мною некоторых служебных, обязанностей.
Утвердившись в этом мнении, сказал я нашему японскому начальнику, что он может ехать на берег, когда ему угодно, ибо я во всем полагаюсь на его великодушие, и прибавил, что его невозвращение будет стоить мне жизни. «Понимаю! – отвечал он. – Тебе без письменного свидетельства об участи всех ваших пленных нельзя воротиться в Охотск, да и мне нельзя подвергнуть своей чести малейшему бесславию, иначе как на счет моей жизни. Благодарю за твою доверенность, но я и прежде не имел намерения ехать в один день со своими матросами на берег; это по нашему закону для меня неприлично, а завтра поутру, ежели тебе угодно, прикажи меня отвезти поранее на берег». – «Приказывать не нужно! – был мой ответ. – Я сам отвезу тебя». – «Итак, – сказал он с восторгом, – мы опять друзья! Теперь я объясню тебе, что значило отправление моего образа и родительской сабли на берег, но прежде выговорю тебе с тою откровенностью, с какою я триста дней с тобою как друг обо всем объяснялся, что твое словесное послание к кунаширскому начальнику чрез моих матросов для меня было чрезвычайно оскорбительно.
Угрозы твои о приходе сюда нынешнего лета с военными судами до меня собственно не касались, но когда ты объявил свое намерение увезти меня с собою в Охотск, то я приметил, что ты подозреваешь во мне обманщика, подобного Городзию. Признаюсь, я едва мог верить, чтоб сии оскорбительные моей чести слова были произнесены тобою. Удивительно для меня было, что ты в триста дней мне ничего не говаривал в сердцах, между тем как я по своей горячности неоднократно и без всякой почти причины бывал в жестоком гневе, а в нынешний день при таком важном случае ты допустил гневу овладеть твоим рассудком и чрез то в несколько минут приуготовил меня сделаться злодеем и самоубийцею. Национальная наша честь не позволяет человеку моего звания быть в чужой земле пленником, каковым ты хотел меня сделать при объявлении своего намерения увезти меня с собою в Охотск. В Камчатку я с тобою отправился согласно с моим желанием, о чем и главному нашему правлению известно, ибо я особенно писал в Кунашир, по каким причинам вооруженные шлюпки с российского военного корабля овладели моим судном. Одни матросы были тобою взяты против их воли.
По превосходной твоей силе я находился тогда в твоих руках, но жизнь моя всегда была в моей власти. После всего этого объявлю тебе тайну моих намерений: я твердо решился, видя тебя непоколебимым в твоих предприятиях, свершить над собою убийство В доказательство исполнения сего я отрезал у себя на голове клок волос[95]
и положил их в ящик моего образа. Сие по нашим законам означает, что тот, от кого присланы собственные его волосы, лишил себя жизни с честью, т. е. распорол себе брюхо. Над волосами свершается такой же обряд погребения, как и над самим покойником. Когда ты называешь меня другом, то я от тебя ничего не скрою: озлобление мое дошло до такой степени, что я даже хотел убить тебя и твоего старшего офицера и потом иметь утешение объявить об этом твоей команде!»Какие возмутительные для европейца понятия о чести! Японцы почитают такое дело величайшим подвигом; память подобного героя прославляется вместе с уважением к оставшемуся его семейству. В противном же случае дети бывают преданы изгнанию из места своего рождения.
Вот с какими ужасными замыслами жил в одной со мною каюте человек, на коего я взирал как на искреннего своего друга и засыпал покойно! Выслушав сие с такими движениями чувств, каковые обыкновенно бывают при размышлении о минувшей опасности, я сказал ему, что мне удивительно его ограничивание в избрании мщения, когда в его власти было совершить полное мщение над жизнью всех нас зажжением крюйт-камеры[96]