К вечеру я был обрадован неожиданным приездом нашего доброго Кахи. Вошед ко мне в каюту с молодым человеком, он, наперед поздравив меня с приятным свиданием с господином Головниным,[103]
сказал: «Имею рассказать тебе нечто чудесное: вчера, без всякого ожидания и помышления придя домой, я застал у себя – кого бы ты думал? – сына своего! Он только что успел приехать, присоединился к толпе народа и видел нас съезжавших на берег; вот он, смотри на него. Похож ли он на меня? Вместе с сею радостью я получил, – говорил приметно восхищенный Кахи, – от моей жены приятное и также чудесное известие. Она, совершив по обещанию поклонение угодникам, возвратилась в добром здоровье домой и едва успела, вошедши в покои, снять с себя дорожное одеяние, как совсем неожиданно приносят к ней с почты мое письмо, отправленное по прибытии нашем в Кунашир».Я поздравил с истинным участием почтенного Кахи с такими приятнейшими для чувствительного отца и нежного супруга новостями. Он был в великом восхищении, что сии радостные происшествия совершились при стечении таких необыкновенных случаев, убеждавших его более и более в веровании предопределению, всегда его мысль занимавшему.
После сего я, поговорив с любезным его сыном, представил его вошедшим ко мне в каюту офицерам; они чрезвычайно были рады с ним познакомиться и повели показывать ему наш шлюп, а потом посредством переводчика Киселева занимались с ним беседою. Оставшись наедине с исполненным удовольствия Такатаем-Кахи, я услышал от него, что сделалось ему известным о друге его, удалившемся в пустыню. Он повторял с восторгом: «Тайшо, в Японии есть люди, которых без фонаря можно видеть[104]
. Чем, ты думаешь, – спросил он у меня, – могу я наградить такого человека, доказавшего мне, что он истинный мой друг?»Я не мог вскоре собраться с мыслями, что ему отвечать. Кахи продолжал: «Богатство он презирает, надобно сделать мне что-нибудь такое, чтобы достойно было великой его души. Ты знаешь, – говорил он, – что я имею дочь, которую за дурные ее поступки, не только что лишил моего имени, но и не почитаю ее более для меня существующею. Твое участие в ее судьбе было велико; я неоднократно был растроган твоими убеждениями к примирению с нею и, может быть, оскорбил твое дружество, оставшись непреклонным, ибо ты требовал жертвы от моей чести, не зная наших обычаев. (В Камчатке пересказал он мне в откровенной беседе о несчастной участи своей дочери, с которою я старался убедить его к примирению, доводил его до слез и только.) Теперь, обладая таким сокровищем, каковым оказался удалившийся от света мой истинный друг, я хочу принести в жертву такому редкому другу уязвленное, по нашей национальной чести, смертельными ранами родительское сердце. Я решился воззвать к жизни мою дочь и примириться с нею навеки; извещу об этом просто моего друга, он поймет мой поступок».
Под конец просил он меня позволить ему теперь исполнить свое желание: раздать матросам находящиеся у нас его вещи. Он сам раздавал их каждому лично, а тех, которых особенно знал, одарил лучшими вещами; в этом числе наш повар был счастливее всех. Подавая ему выбранные вещи, он назвал его ненгоро, т. е. приятель[105]
. Окончив раздачу своих пожитков, коих был у него такой большой запас, что на каждого человека досталось по особенной вещи (оныя состояли из бумажного и шелкового платья, больших на вате одеял и халатов), он просил меня позволить сего вечера нашим матросам повеселиться, говоря: «Тайшо! Японский и русский матрос все равно – все они любят пить вино. Хакодаде – гавань безопасная». Хотя для такого радостного дня и была выдана всей команде двойная порция водки, но усердию Кахи нельзя мне было отказать; он тотчас отправил своих матросов на берег за вином и, по японскому обычаю, приказал привезти на каждого матроса картуз табаку и по трубке, а сам сошел ко мне в каюту, куда заблаговременно внесены были все посольские вещи.