Отчаливала и уходила в недоступность Латвия — с ее привычным, повторяющимся каждый год, сладостно-прохладным летом на Рижском взморье; с этим высоким небом и громоздящимися глыбами облаков над уже болеющим, теряющим прозрачность и все еще прекрасным заливом; с этими соблазнительными купаньями по утрам, когда стремительно — долой куртки и свитера — летишь в холодную воду, а потом, смеясь, в каплях воды на загоревшейся коже, мимо тепло одетых рабочих, грузящих водоросли на автоплатформы, снова бегом — к махровым полотенцам, курткам и свитерам...
Уходила и грозила стать недоступной — навсегда — вечно влекущая Рига, эта Россия и не Россия, с готикой ее крыш и флюгеров, с неулыбчивыми, сдержанными, аккуратными латышами, с запахом кофе и обязательных горячих булочек по утрам и — незримым присутствием Елены Сергеевны Булгаковой — Маргариты...
С чем можно сравнить прогулку по городу с человеком, который знает и любит город? Так когда-то водил меня по Владикавказу знаменитый осетинский Отелло — несравненный Владимир Тхапсаев. И мелкий, узкий Терек вдруг смотрелся сильной и бурной рекой... и тощий бульвар оказывался тенистым... и замкнутый горами, сохранивший печать булгаковского отчаяния Владикавказ — загадочным, даже романтичным....
Теперь, в это последнее для нас рижское лето, по влажному и чистому парку в центре города нас водил немногословный рижанин... Останавливался у недавно положенных надгробных камней... Вот здесь погибли журналисты телевидения... Здесь подстрелен подросток... Здесь двое...
На магазинах меняли вывески: исчезала кириллица, воцарялась латиница... И латыши уже демонстративно не понимали по-русски, и становилось все труднее обратиться к незнакомому — к прохожему, к продавщице в магазине, к служащей в библиотеке, — а вдруг не ответят...
Рига наполнялась печалью. Рига уходила из России, оскорбленная и непрощающая. А Елена Сергеевна — Люся Нюренберг, родившаяся в этом городе в конце XIX столетия, — все равно оставалась здесь. Она казалась мне душою этого города, его добрым божеством, и было странно, что рижане не догадываются об этом, что в городе нет зримого памятника, посвященного ей, какого-нибудь легкого бронзового изваяния, подобного копенгагенской Русалочке. Не на площади, конечно, — где-нибудь в тихом, благоуханном сквере, где у подножия памятника играют дети...
Михаил Булгаков называл ее королевой.
Только двух женщин в своей жизни называл так: свою мать и потом — третью свою жену, Елену Сергеевну Булгакову.
Женат был трижды. Все три женщины, поочередно носившие его имя, были прекрасны, женственны, благородны и заслуживали восхищения и любви. И в каждую из них — поочередно — он был влюблен. Но королевой назвал только одну из них.
Обе королевы — с этим высоким их титулом — отразились в зеркалах его прозы. «Мама, светлая королева» — в «Белой гвардии». «Светлая королева Марго», «королева моя французская» — в «Мастере и Маргарите».
В сочинениях Михаила Булгакова, как известно, глубоки и парадоксальны связи с русской и мировой классикой, с Данте и Гете, с Ветхим и Новым Заветом. А титулы «светлая королева» и «светлая королева Марго» — оба — восходят к чтению детства, к книгам, простодушным и, оказывается, бессмертным, как детство. «Мама, светлая королева» — к сказке Андерсена о Снежной королеве. «Светлая королева Марго» — к роману Александра Дюма-отца «Королева Марго».
Маргарита — москвичка Маргарита Николаевна в романе «Мастер и Маргарита» — приглашена быть «хозяйкой», «королевой» на великом весеннем балу у Сатаны. «Сто двадцать одну Маргариту обнаружили мы в Москве, и, верите ли, — тут Коровьев с отчаянием хлопнул себя по ляжке, — ни одна не подходит!»
Эта — достойна. Она не только очаровательно женственна и красива. Она исполнена королевского достоинства и по-королевски же бесстрашна. «Да и при том вы сами — королевской крови», — говорит Коровьев.
«— Почему королевской крови? — испуганно шепнула Маргарита, прижимаясь к Коровьеву.
— Ах, королева, — игриво трещал Коровьев, — вопросы крови — самые сложные вопросы в мире! И если бы расспросить некоторых прабабушек и в особенности тех из них, что пользовались репутацией смиренниц, удивительнейшие тайны открылись бы, уважаемая Маргарита Николаевна... Намекну: одна из французских королев, жившая в шестнадцатом веке, надо полагать, очень изумилась бы, если бы кто-нибудь сказал ей, что ее прелестную прапра-праправнучку я по прошествии многих лет буду вести под руку в Москве по бальным залам».