"Октября 6. Дюссельдорф. 1843. Началом письма уже просьба. Шевырев из Москвы известил меня------что Прокоповичу предстоит тяжба (Прокопович не дал мне до сих пор никакого обстоятельного уведомления о положении дел моих), и потому я прошу вас помочь, сколько можно, вашим участьем, если точно дело в плохом положении. Денег я не получаю ниоткуда; вырученные за "М<ертвые> д<уши>" пошли все почти на уплату долгов моих. За сочинения мои тоже я не получил еще ни гроша, потому что все платилось------в типографию, взявшую страшно дорого за напечатание; и притом продажа книг идет, как видно, тупо. Если придется к тому потерять экземпляры, то и впереди не предстоит никакой возможности на пропитание тщедушных дней моих. И потому, что можно сделать - сделайте. В теперешних моих обстоятельствах мне бы помогло отчасти вспомоществование.------Прежде, признаюсь, я не хотел бы даже этого, но теперь, опираясь на стесненное положение моих обстоятельств, я думаю, можно прибегнуть к этому. ------Впрочем, вы сделаете, что только будет в вашей возможности, потому что видите сами мое положение, и потому, что разделяете его душевно. Важность всего этого тем более значительна, что нескоро придется мне выдать что-нибудь в свет. Чем более торопим себя, тем менее подвигаем дело. Да и трудно это сделать, когда уже внутри тебя заключился твой неумолимый судья, строго требующий отчета во всем и поворачивающий всякий раз назад при необдуманном стремлении вперед. Теперь мне всякую минуту становится понятней, от чего может умереть с голода художник, тогда как кажется, что он может большие набрать деньги. Я уверен, что не один из близких даже мне людей, думая обо мне, говорит: "Ну, что бы мог сделать этот человек, если бы захотел! Ну, издавай он всякий год по такому тому, как "Мертвые души", - он бы мог доставить себе двадцать тысяч годового дохода". А того никто не рассмотрит, что этот том, со всеми его недостатками и грехами непростительными, стоит почти пятилетней работы, стало быть, может назваться вполне выработанным кровью и потом.
Приписка на стороне:
"Получили ли "Матео Фальконе" от Жуковского? я интересуюсь знать о нем; хоть это и не мое дитя, но я его воспринимал от купели и торопил к появлению в свет. Вы заметили, я думаю, что он переписан моею рукою".
Это черта совершенно художническая: артист, из любви к искусству, принимает на себя смиренный труд переписчика, для того только, чтобы поскорее сделать доступным для других произведение, которое восхитило его.
Слова, напечатанные мною в этом письме курсивом, заслуживают особенного внимания. В них заключается зерно одного из интереснейших психологических вопросов: каким образом литературный гений, освободясь из-под опеки вдохновляющей на творчество природы, становится сам на ее место и образует из себя свободно творящую и самообладающую силу? Внимательный читатель встретит эту тему во многих письмах Гоголя, в более, или менее полном ее развитии; но здесь она высказана впервые, и мы остановимся над нею, для того, чтобы подвести один знаменатель во всем раздробленьям великой мысли, которая обняла, с некоторого времени, дух Гоголя и до тех пор держала его в своих пределах, пока он не приобрел высших сил творчества, или - сказать проще - для того, чтобы потом, где бы ни встретил читатель в письмах Гоголя строки и страницы, выражающие эту мысль, он бы соединял их в уме своем под одной общей заметкой.