Пытаясь понять природу избыточного беспокойства, вызываемого у них любым недомоганием, я теряюсь – даже принимая в расчет, что в начале ХХ века медицина была куда менее развита, чем сейчас, и бороться с инфекционными заболеваниями тогда практически не умели. Письма бабушки напомнили мне телеграмму, которую в 1964 году мама отправила мне в Нови-Сад (Югославия), где я находилась на стажировке, оплатив ответ: «Ответь как твоя простуда!», после чего я перестала писать ей о своем здоровье. Теория медицинского дискурса Фуко гласит, что озабоченные здоровьем детей родители, обладая «дисциплинарной властью», превращаются в надзирателей: власть дает им право держать тело ребенка под контролем. Доля правды тут, безусловно, есть, но все-таки это схема. С другой стороны, дети начинают в ответ лучше осознавать свою ответственность перед ними. И это имеет место. Но мне хочется найти и сугубо историческое объяснение.
Во время Гражданской войны семья Билимович не раз подвергалась опасности; погибло несколько маминых родственников, совсем молодых. При этом опасность, связанная с военными действиями и бегством от большевиков, воспринималась как нечто вполне нормальное. (По крайней мере, такое ощущение сложилось у меня на основе семейных рассказов.) Предложу такое объяснение: вместо того чтобы бояться настоящей опасности, мама и ее родители переносили чувство тревоги в сферу обыденности, в большей мере подлежавшую контролю. Как обычно и бывает при таких бессознательных замещениях, беспокойство о здоровье превратилось в невротическую привычку, в то, что я бы назвала «любовь-волнение», которой и проникнута часть семейной переписки. Мама понимала, что ее переживания имеют невротический характер, и жалела, что не пыталась от них излечиться. На мои советы пойти к психиатру она отвечала, что слишком поздно – возраст уже не тот.
Вот выдержка из ее безумного письма конца 1920-х, в котором она умоляет свою мать обратиться к врачу по поводу кашля:
Дорогая, милая, любимая, родная, драгоценная моя мамочка! Пишу тебе, потому что боюсь, что при разговоре у нас не выйдет. Я начну волноваться и кричать. Ты на меня раздражаться. В письме же можно быть спокойной. Золотая моя мамочка, умоляю, прошу тебя пойти к Канскому (Евгений Канский был профессором медицины в Любляне). Если ты хоть чуточку любишь папу и меня, пойди к нему завтра. Если бы ты знала, как мы тебя любим, как нам нужно и важно твое здоровье, если бы ты только знала, как нас это волнует, ты бы пошла. ‹…› Душенька, ну что тебе стоит это сделать, это так не трудно, а нас ты так успокоишь. Ведь вот меня же слушал Канский. Ведь вот ты, когда я плохо себя чувствую, волнуешься, и, когда я не хочу лечиться, ты говоришь, что жестоко волновать тебя. Но честное слово, не менее жестоко волновать папу и даже меня. Буду молиться Богу сегодня вечером, чтобы ты исполнила мою просьбу. Только не сердись и прочти письмо до конца.
Маминым первым мужем был ее двоюродный брат Дмитрий Шульгин – повторилась брачная практика его отца, В. В. Шульгина, который первым браком был женат на своей двоюродной сестре с материнской стороны. Роман мамы и Димы начался в Париже, когда мама осваивала швейное дело, а Дима учился в военном училище Сен-Сир под Парижем. В Париже жила и его к тому времени разведенная мать, Екатерина Григорьевна. Летом мама с Димой отдыхали на Средиземном море у В. В. – ее дяди и его отца; бабушка Алла очень любила Диму и ожидала, что они поженятся, о чем писала не только маме, но, кажется, и ему. Благодаря его за присланное фото, она пишет: «Ты присутствовал у нас за обедом, так как я поставила твою карточку перед прибором Александра Дмитриевича. За спиной Татьянка, перед нами Димка! Хоть бы это осуществилось на самом деле». На стене висел мамин портрет, написанный ее теткой Е. А. Киселевой (См. с. 144); Димка был сфотографирован в парадной форме Сен-Сира, в шлеме с плюмажем – довольно смехотворным.
Дмитрий Шульгин. Военное училище Сен-Сир (конец 1920-х)
Мама любила рассказывать, как они с Димой осваивали ночной Париж, среди прочего – кафешантаны, в которых исполнялся эстрадный танец апаш (так, в честь американских индейцев, называли парижских бандитов начала ХХ века), изображавший садистское обращение мужчины с женщиной. В театре Фоли-Бержер они видели легендарную чернокожую американку – танцовщицу Жозефину Бейкер, покорившую Париж своим танцем в банановой юбочке. Других историй я не помню, но эти две вполне выдают их увлечение «злачными» местами французской метрополии. За год, проведенный мамой в Париже, город порадовал ее многим, не только злачными местами. Там она впервые услышала Шаляпина. Из цыган ей понравилась знаменитая Настя Полякова.