Я некоторое время вчитывался в эту нелепицу, и вдруг что-то точно защелкнулось у меня в мозгу. Что-то сработало в сознании или в подсознании… За этим дурацким, аляповатым, — не то что лубочным, а просто мерзким — плакатом, за этим «АдаДУРОВ», с претензией на известную цирковую династию Дуровых, за этими «антропологическими» (эва, какую образованность показал!) собачонками, за сопливым мальчишкой в разлатых валенках, пялившим глаза на такую красоту, за всем обликом этого «храма» рекламы и искусства я, как при вспышке магния, увидел вчерашний «антропологический» мир. Тот самый, в котором мы все до этого дня барахтались. С такими вот кинематографами, с борделями, с денежными мешками, с провалившимися крышами окраин, с «Ляли-няниным» бедным «углом» на аристократической Сергиевской
, с наглыми люстрами ресторанов «Донон» и «Медведь», с «дневниками происшествий», бесстыдно рекламирующими и выстрелы, и уксусную эссенцию ночных самоубийств, с войной до победы…И вдруг холодом по душе, библейским «менэ-текел-фарес» [46]
резнул меня другой, тайный, еще невнятный смысл тех слов, на которые я глядел:Последние дни!!!
А что, если и на самом деле — последние?! Если кончились навсегда времена «антропологических собачонок»? Если завтра настанет другое время — Время Людей?
Вероятно, это прозвучит странно, но мне все-таки кажется, что, если из тогдашнего нелепого, по-настоящему ничего еще не понимавшего гимназиста сложился в конце концов зрелый человек и даже советский литератор, — нельзя исключить из ряда причин этой метаморфозы и ададуровский плакат.
Само собой, не в нем дело. Дело в том мгновении, когда я его увидел. Дело во всем предыдущем и во всем, что за этим последовало. Но скажу прямо: он щелкнул в надлежащий миг затвором моего внутреннего фотоаппарата, и снимок, получившийся от этого щелчка, остался жить навсегда.
…А Васи Петрова я так и не застал в Мурзинке. За месяц до этого Вася перевелся на какой-то завод в Таганроге. Он исчез для меня навсегда, и я никогда не перестану горевать об этом.
ЛИРИЧЕСКОЕ ИНТЕРМЕЦЦО
Если бы от меня потребовали подобрать к этой главе моих «Записок» надлежащий эпиграф, я бы, наверное, предложил вместо него напечатать под заголовком очень известную в начале века репродукцию скульптуры Федора Каменского «Первый шаг». Получилось бы трогательно и — совершенно непохоже. Но к названию подошло бы, как по мерке.
Когда молодой человек рвется в литературу, он не стремится при этом поступать оригинально, не так, как другие. Где ему думать об этом? Не все ли равно как? Как все, так как все, лишь бы добиться!
Но лет пятьдесят спустя после своего «первого шага», припоминая, как все это случилось, он с удивлением обнаруживает: скажи на милость! Вышло-то — и как у всех, и в то же время — по-своему.
Так бывает обычно и с первой любовью: ничего особенного, а все — свое!
Вот только не очень просто установить: а что считать этим «первым шагом»? Особенно у меня: я отнюдь не «спикировал» в литературу соколом с неба. Скорее, я осторожненько вполз в нее, как уж. Что было, то было — ничего не попишешь!
Но «первые шаги», конечно, были и у меня. И «самый первый» получился, я бы сказал:
К 1916 году (к моим шестнадцати годам) я здорово насобачился писать стихи. Прямой угрозы, что из меня получится ведущий поэт эпохи, правда, не возникало, но стихи были не хуже многих других.
Не в этом дело, что мне они нравились до чрезвычайности. Мои сверстники гимназисты одобряли их безусловно. Они их, как тогда выражались, «гутировали» [47]
.А ведь тогдашний гимназист в этом смысле был отнюдь не лыком шит. Винавер у нас изучил все работы ОПОЯЗа. Боря Курдиновский от доски до доски знал теоретические труды Андрея Белого. Какие были у меня основания не верить их оценкам? Все мы тогда читали и «Зарево Зорь» и «Колчан». На столах у нас лежали тут «Весы», там — «Аполлон»… И «Садок Судей» был для нас не в диковинку.
Этого мало: в журналах тех лет печатали далеко не одних только Александров Блоков. Черт знает, кого и чего не печатали тогда!
Трезво оценив положение, я отстукал на пишущей машинке с десяток стихотворений. Там, в этих моих стихах, были и есенинские епитрахили, и блоковские Аэлисы вперемежку с болотными попиками, и бунинский скрип дворянских половиц, и Гумилевские негусы и жирафы. Все было намешано там, но звучало все это вполне прилично. Встал вопрос: куда же их послать?
У нас дома «получались» тогда три журнала: «Русское богатство», «Современный мир», «Вестник Европы»… Каюсь, в шестнадцать лет я еще не успел сообразить, что «Богатство» — это народники, что от «Мира» попахивает легальным марксизмом, а «Вестник Европы» — благообразный и благоутробный профессор-кадет; все со своими принципами и программами.