К весне это пришло к концу. Я не мог так просто оторваться от него. Я должен был еще раз, один, без помех, повторить мучительный и чудесный путь; еще раз увидеть, как под тонким молодым месяцем майский жук перелетает дорогу над Рассказчиком и Викарием точно в тот миг, как «ближний марсианин высоко поднял свою трубу и выстрелил с грохотом, от которого содрогнулась земля»… И как пылал под действием теплового луча Шеппертон. И как героически погиб миноносец «Громящий» («Тандерфер»! Это в традициях флота «Ея Величества», а вовсе не «Дитя Грома» нынешних переводов!)…
Я жаждал вторично пройти в страхе по мертвым улицам Лондона и услышать душу выматывающее «улля-улля!» последнего оставшегося в живых чудища. И, задохнувшись, взбежать на Примроз-хилл и оттуда, в лучах восходящего солнца, увидеть станцию Чок-Фарм, и Килбери, и Хемпстед, и башни Хрустального Дворца — «с сердцем, разрывающимся от великого счастья избавления…»
Педагоги, даже лучшие, — странные люди. Я умолил Е. В. Корш дать мне на неделю маленький желтый томик, ковчег небывалого. Она вручила мне его, аккуратно перевязав красной ниточкой несколько страничек в конце:
— Я пгошу тебя, Левушка, не читать этого. Там говогится о взгослых вещах, котогых ты еще не поймешь…
С великим трудом, напросвет, держа книжку над головой, по-всякому, я исследовал странички, которых я почему-то «не пойму». Странное дело: я все понял.
Там говорилось, что марсиане размножались бесполым путем, посредством деления. Один детеныш-почка возник на теле родителя даже во время межпланетного пути.
Я пришел в недоумение.
В те годы я был страстным биологом. Книжка Вагнера о простейших не сходила с моего стола. Амебы и вольвоксы были моими ближайшими знакомыми. Все они размножались точно так же — почкованием, делением; о других, более совершенных, способах размножения я имел еще весьма смутное представление.
Я вернул книжку учительнице; она не заподозрила моего вероломства.
…Весной того года — года перелета Блерио через Ла-Манш — я добыл «Машину Времени» в одном переплете с «Волшебной лавкой». Потом «Невидимку», потом «Войну в воздухе».
Когда никто не видел, я лил тайные слезы: ведь «маленькое тельце Уины осталось там в лесу…». Ведь медленно, начиная с красноватой радужины, как фотонегатив, «проявлялось» тело альбиноса Гриффиyа, лежащего мертвым на свирепой земле собственнической Англии.
Как пришибленный, целыми часами вглядывался я в трагически медленный закат огромного тускло-красного солнца над Последним Морем Земли. И сейчас, как самое страшное видение Мира, мерещится мне в тяжелых волнах этого моря «нечто круглое, с футбольный мяч или чуть побольше, со свисающими щупальцами, передвигающееся резкими толчками» — последняя ставка жизни, проигранной уэллсовским человечеством…
Как передать всю силу воздействия, оказанного Уэллсом на мое формирование как человека; наверное, не на одно мое?
Порою я думаю: в Аду двух мировых войн, в Чистилище великих социальных битв нашего века, в двусмысленном Раю его научного и технического прогресса, иной раз напоминающего катастрофу, многие из нас, тихих гимназистиков и «коммерсантиков» начала столетия, задохнулись бы, растерялись, сошли бы с рельсов, если бы не этот Поводырь по непредставимому.
Нет, конечно, — он не стал для нас ни вероучителем, ни глашатаем истины; совсем не то! Но кто его знает, как пережили бы юноши девятисотых годов кошмар первых газовых атак под Ипром или «на Базуре и Равке», если бы у них не было предупреждения — мрачных конусов клубящегося «черного дыма» там, в «Борьбе миров», над дорогой из Сансбери в Голлифорд.
Как смог бы мой рядовой человеческий мозг, не разрушившись, вместить Эйнштейнов парадокс времени, если бы Путешественник по Времени, много лет назад, не «взял Психолога за локоть» и не нажал бы его пальцем «маленький рычажок модели»…
«…Машинка закачалась, стала неясной. На миг она представилась нам тенью, вихорьком поблескивающего хрусталя и слоновой кости, и затем — исчезла, пропала… Филби пробормотал проклятие…»
А Путешественник? «Встав, он достал с камина жестянку с табаком и принялся набивать трубку…» Точна такая же жестянка «Кепстена» стояла на карнизе кафельной печки в кабинете моего отца; такая же трубка лежала на его столе.
И этой обыденностью трубок и жестянок Уэллс и впечатывал в наши души всю непредставимость своих четырехмерных неистовств.
Он не объяснял нам мир, — он приуготовлял нас к его невообразимости. Его Кейворы и Гриффины расчищали далеко впереди путь в наше сознание самым сумасшедшим гипотезам Планка и Бора, Дирака и Гейзенберга.
Его Спящий уже в десятых годах заставил нас сделать выбор: за «людей в черном и синем», против Острога и его цветных карателей, распевающих по пути к месту бойни «воинственные песни своего дикого предка Киплинга». Его алои и морлоки, с силой, доступной только образу, раскрыли нам бездну, зияющую в конце этого пути человечества, и доктор Моро предупредил о том, что будет происходить в отлично оборудованных медицинских «ревирах» Бухенвальда и Дахау.