В отличной статье, с упоминания о которой я начал, говорится: писатель Успенский написал его весной сорок второго года, во фронтовой землянке, куда как-то попали два романа Уэллса – "Война миров" и "Люди как боги".
Тут не все точно. Мне не случалось на фронте живать в землянках. Ни одной книги Уэллса у меня не было; не было их – не знаю уж почему – и в богатых библиотеках балтийских фортов, в десятке километров от меня.
Я жил романтически в описанном Н. К. Чуковским [54
] большом кирпичном "офицерском доме" в Лебяжьем, – в доме, пустом, как Бет-Пак-Дала [55], и холодном, как Антарктида. Жил и работал – нет, не "как зверь", а как военные корреспонденты в те годы.Трудно вспоминаются эти месяцы – конец осени, начало зимы сорок первого года. Сводки мрачнее ночи. Враг все ближе к Москве. Сейчас не каждый поверит, но было так: мы жили тогда только глубокой, почти иррациональной уверенностью в грядущей победе. Мы знали: она не слетит с неба сама – надо работать, надо драться за нее. И вот мы работали. Времени у меня не было ни минуты: я писал, но – какие тут послания на Запад! Изо дня в день заметки для газеты района, для ленинградских, для флотских газет… Нет радиста – сам лови ночью сводку. Ослабел типографский рабочий – крути плоскую машину. Не прислали клише из города – отрывай кусок линолеума от пола и режь сам. Времени не было.
И тут пришла на помощь она, Франческа.
В ноябре – декабре над Финским заливом темнеет рано и глухо. В кромешной зимней тьме по поселку всюду вырубали свет. Всюду, кроме матросского клуба. Там начинались лекции, доклады, танцы и главное – кино.
Перед вами – альтернатива: или сидеть, волком воя, в чернильном мраке три-четыре часа, или пойти в клуб, хотя мне, сорокалетнему командиру, не по мыслям, не по чину, не по возрасту было фокстротировать с юными краснофлотками. Я садился в зале в кресло и читал до начала фильма.
До начала фильма! Обстрелы, двойная блокада, ледостав – мы были отрезаны от сокровищницы кинопроката. "Ораниенбаумская республика" жила фильмами, блокированными с нею с начала сентября. К этому времени из них сохранился, по-видимому, один – "Маленькая мама".
Первые пять раз я смотрел Франческу Гааль миролюбиво. Полюбовавшись на нее в двадцатый или в двадцать седьмой раз, я изнемог. Почувствовал себя морально надломленным. Люди железной воли – работники Политотдела, редактор Женя Кириллов, секретарь редакции "Боевого залпа" Жора Можанет – мужествовали сильно. Они стояли насмерть. Они уговаривали меня: "Лев Васильевич, идемте!" Я не мог.
Я оставался в редакционной тьме, ложился в черном мраке на черный топчан и – что было мне еще доступно? – думал, думал, думал…
Вот в этой-то пахучей типографской черноте, в шуме высоченных сосен над крышей, в холодном свете звезд, если выйдешь наружу, в еще более холодном – мертвенном – мерцании панических фашистских ракет за фронтом немцы и привиделись мне марсианами.
"Маленькая мама" вышла замуж в тридцатый или сороковой раз. Лампочка надо мной обозначилась тускло-рдяным волоском, вспыхнула, как "новая звезда", пригасла и пошла мигать и помаргивать на экономичном "режиме имени инженер-капитана Баширова": он ведал нашей тощей энергетикой.
Я встал, нарезал газетной бумаги, заложил первый листок в машинку и начал:
"Итак, глубокоуважаемый мистер Уэллс, катастрофа, которую вы предсказывали полстолетия назад, разразилась: марсиане вторглись в наш мир…"
Книги? Не нужны мне были его книги: седоголовый интендант на лебяженском "пятачке" был когда-то тем подростком, которому Елена Валентиновна Корш обрушила на голову великую тяжесть уэллсовских фантазий. Образы Уэллса – живые, движущиеся, дышащие – все время жили у него в памяти. Он мог цитировать без книг.
Я писал его не от себя – ото всех тех, рядом с кем мне выпало на долю стоять на Ораниенбаумском "пятачке". Я не могу повторить (или, хуже, изложить!) то, что вырвалось тогда из самого сердца. Но, перечитывая сейчас то, что было написано тогда, мне не хочется изменить в нем ни одной строчки.
Я писал ему, и мир рисовался мне в его образах. Я думал о предательстве западных политиканов – и вспоминал речи лентяя и бездельника – но далеко не дурака – артиллериста из "Борьбы миров": "Они превратят нас в скот, рабочий и убойный. И станут откармливать нас, чтобы пожирать. И найдутся ведь такие людишки, которые станут еще лебезить перед ними, чтобы добиться лучшего места у кормушки…"
"К стыду человечества, Вы и в этом правы, мистер Уэллс: в Виши, в Осло, в других местах мира – они нашлись" – так писал я.
Я думал о разгромленном Лондоне – и видел "птицелицего" немца, офицера с дирижабля из "Войны в воздухе", того, что таскался со своими легчайшими несессерами, уступая место работяге Смоллуэйсу, потом встретившемуся с этим птицелицым в последнем бою над Ниагарой.
"Не награжден ли теперь он железным крестом за бомбежку Ковентри или Саутгемптона?!" – спрашивал я.