Был он крайне незлобив. Помню, по какому-то делу приехал ко мне тот самый приказчик, к которому сбежала жена Семена. Когда этот приказчик выходил из дома, лошадь подвел ему Семен. Приказчик насмешливо прищурился и произнес: "А, старый знакомый, здорово! - Свояки мы с ним", - пояснил он мне, нахально усмехаясь. Я с любопытством взглянул на Семена. Он слегка и, как показалось мне, снисходительно улыбнулся, снял шапку и самым благодушнейшим образом приветствовал приказчика. Мало того - когда тот сел, Семен заметил какую-то неисправность в сбруе, остановил приказчика, поправил неисправность и радушно произнес: "Ну, теперь с богом, Филипп Макарыч!" А когда Филипп Макарыч, жирно посмеиваясь и молодцевато передергивая поджарую кобылу свою, закричал ему: "Что ж, поклониться Марье-то?" - Семен ответил ему: "Отчего не поклониться, поклонись коли..." и сам засмеялся добродушным, ласковым смехом. "Слаба ведь она, баба-то! объяснил он мне по отъезде приказчика, - с нее и взять нечего: корм у него сладкий, спи вволю, вот она и позарилась... Известно - баба!"
Опишу еще одну особенность Семена. Был он страшно труслив и робок перед начальством и вообще перед всяким человеком с околышем на фуражке. Несколько раз брал я его кучером и вдоволь натерпелся с ним горя. Бывало, увидит он чуть еще не за версту красный, зеленый или иной околыш, а то так и просто белую летнюю фуражку, и спешит сворачивать с дороги на пашню, на болото, - куда пришлось... Несмотря на все мои старания, от этого страха перед околышем отучить его я не мог. Иногда рассудок ему как будто и говорил: "Э, не велика важность - околыш!" - а рука, помимо воли, дергала вожжи, направляя лошадей на кочки и рытвины, и суетливо схватывала с головы шапку, чтобы отдать честь ка-{196}кому-нибудь исправляющему должность помощника волостного писаря Калистрату Барабанщикову или младшему помощнику старшего архивариуса при уездной дворянской опеке, личному дворянину Иосафату Поползновенскому... Случилось как-то - был Семен на базаре для покупки двух поросят и имел неосторожность купить этих поросят у той торговки, у которой только что торговал их "помощник помощника исправляющего должность секретаря при мировом съезде" (ей-богу, есть такая должность!). "Помощник помощника" нрава был горячего, да к тому же, по близости своей к Фемиде, мнил себя в безопасности, а потому и закатил бедному Семену две или три изрядные оплеушины. Боже мой! Сколько трудов и красноречия потратил я, убеждая Семена жаловаться мировому судье! Но Семен жаловаться не согласился. Одно упоминовение суда, полиции и других краеугольных учреждений наводило на него уныние, и трепет, и желание как можно скорей улизнуть в глубь и темноту своих милых амбаров, в поле или на канаву за гумном и всецело отдаться там отрадному чувству безопасности. Терпеть и бояться - в этих словах заключалась вся его жизнь, хотя прошу не забывать, что боялся он только "околыша" и всего того, что, по его мнению, неразрывно связано с этим околышем.
Старик Наум, каждую уборку хлеба пребывавший на моем хуторе, по его собственному выражению: "Для смотрения за порядком", - был ходячею противоположностью Семена. Чинный, степенный, неторопливый, охотник порассудить и поговорить - он так и просился в комедию времен Екатерины, чтобы в качестве убеленного сединами и умудренного опытом Здравомысла и Правдолюба направлять на путь истины различных вертопрахов и изрекать на поучение райка мудрые словеса.
Как сейчас вижу я дедушку Наума, когда он, внимательно выслушав самый незначительный вопрос, глубокомысленно задумается, "уставив браду" в землю, важно расправит эту бороду (окладистую и седую) и, наконец, возговорит... Но не подумайте, что возговорит он - значит ответит на вопрос просто и ясно, как ответил бы Семен. О нет, дедушка Наум не таков! - прежде всего он со {197} всевозможных точек обсудит предмет вопроса, изложит историю этого предмета и его значение в жизни нравственной и общественной, наконец перейдет к своему мнению о предмете... Одним словом, говорит, говорит, унизывает, унизывает речь свою бесчисленными "к примеру" и "вестимо" и остановится лишь тогда, когда вы его убедительно попросите остановиться или когда измученные слушатели один за другим удалятся. Впрочем, последнее не всегда останавливает дедушку Наума, и он часто доканчивает свои рассуждения на поучение пустынным полям и безучастному небу.
Как видите, он был философ, но, боже мой, какой невыносимый философ! В его длиннейших речах вам никогда бы не удалось подметить малейшей пытливости мысли: начиная от тона его, всегда самодовольно-важного и не допускающего возражений, и кончая теми истинами, которые излагал он почти в виде афоризмов, - все было строго закончено, загнато в известное пространство (очень тесное) и загорожено непроницаемым частоколом. Да я и уверен, что дедушка Наум, пускаясь в свои рассуждения, вовсе не за процессом мысли гнался, а разве за процессом речи. На Руси не редки такие чудаки.