— Я прямо скажу: ты и царь им и бог…
— Это правда. Я доволен. Я народ русский люблю, он господ своих почитает, — высокопарно заметил Семен Андреич и погладил себя по животу.
— Ах, как и не почитать-то, вас, голубчиков, — с умилительным вздохом произнесла мельничиха, — вами, голубчиками, свет держится… Что звезды на небе, то бояре на Руси…
— Оборудуй же ты, сударь, дельце, — продолжал Лазарь, — возьми ты у меня деньги, а под работу кабановских мне найми… Я знаю их — народ они закостенелый.
— Народ закостенелый, а меня послушают.
— А тебя послушают… Ты господин ихний… И ты до поры до времени об аренде скрой, пущай их не знают… А придет время, мы и объявимся… хе-хе-хе!..
— О, я их сожму! — бахвалился Гундриков, — я им гривну за лето дам, и ту возьмут… О, я их умею завлечь!.. Я бужу в них исконные чувства русского человека… Я ищу в них струны и нахожу…
Снова появился на сцену лист бумаги, и на нем снова начертал расписку Семен Андреич… Из расписки явствовало, что он обязывается нанять кабановских мужиков для работ на пустоши Кабановской и нанять не дороже цены такой-то, для чего и взял он у Лазаря Парамоныча Новичкова денег столько-то.
И эта расписка потонула в объемистом бумажнике мельника. {287}
Не успели мы досыта наговориться о сделке и не успел еще Лазарь поведать нам всех предположений своих относительно пустоши, а Гундриков посоветовать ему, какой системы держаться с мужиками кабановской деревни, как возвратился Мартишка. Лазарь, высунувшись в окно, спросил у него, сдал ли он деньги, и затем, обратясь к нам, с тонкой улыбкой предложил:
— А что, господа, — есть такое мое намерение камедь устроить?..
— Что ж, устрой… Устрой, это нас позабавит, — снисходительно согласился Гундриков.
— Это насчет утки? — догадалась Устинья Спиридоновна и прибавила: Утку ты мне отмести, Лазарь; Степки чтоб не было, а Мартишку пробери. Хорошенько его, пса, пробери!..
Лазарь позвал и Степаху и Мартишку. Оба они предстали перед нами смущенные.
— Ты жарила ноне утятину? — простодушно спросил мельник.
Та трепетным от волнения голосом ответила, что жарила.
— Где же она?
— Перепарилась.
— Так… Ты чего ж смотрела?
— Их милость дожидалась… — указала Степаха на Гундрикова. По мере того как допрос продолжался, голос ее крепчал. В нем даже начинало появляться раздражение.
— Куда же ты дела перепаренную-то?
— Куда… куда! собакам отдала!..
— Ах ты, песье мясо!.. Так и отдала?
— Так и отдала.
Лазарь обратился к Мартишке.
— Ты, голубь, давно дома был? — с прежним простодушием спросил он.
— На прошлой неделе был, — угрюмо ответил Мартишка.
— Ржи до новины у домашних хватит?
— Куда-те! с Егория покупают.
— С Егория… А едят сытно? Разносолы большие у них? {288}
Мартишка не отвечал. Он, видимо, уразумел, к чему клонились расспросы Лазаря… Лазарь многозначительно помолчал, не спуская язвительного взгляда с лица Мартишки, и вдруг разразился руганью. Ругань была артистическая. В ней было упомянуто и о неблагодарности людской, и о подлом людском лицемерии, и о скверных свойствах Мартишкиных, и о свойствах его родителей, и об мошенническом поползновении всей вообще голи объедать добрых людей… Было упомянуто и о двух сотенных, только что пожертвованных Лазарем на эту самую неблагодарную голь.
Мартишка молчал и стоял понурившись. Волосы его свесились на лицо. Вся фигура как бы оцепенела в смущенной неподвижности. Степаха все более и более озлоблялась, но, не дерзая протестовать громко, ограничивалась сердитым шепотом.
— Я добряк, — вволю наругавшись, сказал Лазарь, — я тебе на выбор даю: либо вот бог, а вот порог — и ползи по миру, либо — говори правду… Говори, ел нонче утятину?
Наступило тягостное молчание. Наконец Мартишка легонько вздохнул и пробормотал:
— Было малость…
— Степашка приносила?
Мартишка взглянул на нее исподлобья и, взглянув, ответил:
— Она…
По лицу Степахи выступили пятна. Она с негодованием плюнула и повернулась было к двери, но Лазарь собственной своей особой загородил ей дорогу.
— Стой, голубушка, — сказал он, — не спеши, дай нам на красу твою налюбоваться…
Степаха осталась. Она походила на волчицу, попавшую в тенета… Устинья Спиридоновна, с выражением полнейшего безучастия, прибирала остатки обеда.
— С какой стати она тебя утятиной потчевала, а?… Пауза.
— Говори, голубчик, говори прямо… Сгоню — с голоду издохнешь, настоятельно повторил мельник. Но на губах Мартишки точно замок висел.
— Полюбовницей, что ль, доводилась тебе?
Снова последовало тягостное молчание. {289}
— Эй, Мартишка, — сгоню!.. доводилась?.. — каким-то шипящим голосом произнес Лазарь.
— Доводилась… — последовал смущенный ответ.
Лазарь внезапно повеселел.
— Хе-хе-хе!.. Плут же ты, погляжу я на тебя…
— Чурило! — кротко отозвался Гундриков.
Степаха прерывисто дышала, но молчала. Изредка она с ядовитой ненавистью останавливала взгляд свой на спокойной фигуре мельничихи.
— Ну, и когда же вы спознались? — продолжался допрос.
— С Красной горки…
— Хе-хе-хе… Травку, значит, почуяли, корма вольные!
— Что же, ты к ней, Чурило, ходил, или она к тебе ходила? — вмешался Гундриков и плотоядным взглядом окинул жирную Степаху.