Плач этого ребенка поразил меня: мне не доводилось слышать таких тоскливых, таких ноющих ноток… Это не было капризное хныканье избалованного ребенка, это даже не было выражением требования чего-либо. В нем, в этом еле слышном, тягучем плаче, изредка прерываемом таким же тихим, беспомощным всхлипыванием, так и чудилась за сердце хватающая жалоба, жалоба на долю, на судьбу, на ту неумолимую судьбу, что бросила в гниль, тесноту и голую, бесшабашную бедность чистое, ни в чем неповинное создание…
С пеленок — мученик.
Вой ветра в разбитую оконницу как-то странно подлаживал к детскому плачу: он то порывисто заглушал его, то, как бы под сурдиною, рабски следил за скорбною нотою… Утешая и убаюкивая, в тон и гармонию с этим душу надрывающим дуэтом, слышалась песня матери… Правда, не песня, а причитанье какое-то…
Баю-баюшки-баю,
Баю дитятку мою…
Ходит котик ночевать,
Мою дитятку качать…
Я кашлянул.
— Ах, господи!.. Кто-й-то? — спросил слегка встревоженный женский голос.
Я рассказал в чем дело. Баба засуетилась, нашла светец; я услужил ей спичкой, и мы соединенными усилиями, зажгли огонь. Теленок, привязанный у печки, заревел благим матом и отчаянно запрыгал, — вероятно, обрадовавшись свету… Под ногами шелестела мокрая, перегнившая солома.
— Ох, и погода же!.. Да куда ж вас несет экую пору?
— К Панкратову.
— Ишь ты, ближний свет!.. — Баба покачала головой. — Право, оставайтесь… Да я и Гришку не пущу… Ну, долго ли до греха!.. Вы уж лучше ночуйте; я бы соломы настлала… в сенцах свежая есть. {21}
Я отказался. Она слезливо посмотрела на меня и молча отвернулась к окну, за которым все выше и выше поднимался сугроб.
Ребенок умолк; хрипливое, тяжелое дыханье доносилось из колыбели. Баба, подгорюнившись, стояла, прислонясь к печке. Вся она была какая-то жалкая… Выражение беспомощности и тоскливой покорности застыло на некрасивом, испитом лице… В голосе слышалось уныние и редко-редко прорывалась какая-то детски брюзгливая злость. У ней было много общего с мужем.
— Что ж, маслену-то весело гуляли? — спросил я.
— И, батюшка, какое уж тут гулянье… На соль не хватает… Мука, почитай, на исходе, а до новины-то два раза ноги протянешь… Не до гуляньев тут…
С печки робко свесилась детская головка.
— Много у тебя детей-то?
— Да вон мальчонка, пяти годочков, — указала она на головку, тотчас же юркнувшую в темноту, — девчонка еще, да грудной вот… Болеет все, нудится… Господь-то не прибирает его.
Баба тихо вздохнула.
Вошел Григорий и шумно сбил снег с мерзлых лаптей. Зипун был подпоясан, в руках пеньковый кнутишко.
— Ну, едем, что ль? — обратился он ко мне, стараясь не глядеть в сторону жены.
— Пожалуй…
Я поднялся с лавки.
— Гриша, куда же ты едешь в такую вьюгу?.. Ишь, творится-то что… Ведь беспременно заблудишь…
— Небойсь, не сблужу, — отозвался Григорий, недовольно морща брови.
Баба понурилась и тихо стала качать колыбель: ребенок опять заныл. Мы вышли из избы.
Сдержанное всхлипывание послышалось сзади нас. Григорий порывисто отворил дверь в избу и вошел в нее. Я остался среди темных, как погреб, сеней.
— Да ты, Ариша, не плачь, — донеслось до меня, — тут дорога-то известная, а коли не затихнет — я и заночую у Панкратова…
— Право, не ехать бы… Вон Бодрягин-то, Захар, замерз на всеедной… {22}
— А дома много высидишь?.. С голодухи, что ль, издыхать?.. Сама знаешь… Два целковых на земи-то не валяются: это ведь деньги!.. Не кажинный день так-то…
Дальше следовал шепот. Я отворил дверь в избу.
— Сейчас, сейчас… — засуетился Григорий, спеша вызвать на лицо подобострастную улыбку и подтягивая истрепанный кушачишко.
— Не погодить ли нам, пока утихнет, а?
Тревога показалась в глазах Григория, баба — и та как-будто испугалась…
— Что ж, воля ваша… — как-то потерянно мямлил он, — по-моему, сейчас бы… Нечего время проводить… Она сейчас-то бы лучше, пожалуй, езда-то…
— Да я тебя все равно возьму провожатым, хоть и совсем стихнет, дорога незнакомая, а все-таки ночь… — поспешил я его успокоить.
Дело уладилось. Я выкурил две-три папиросы. Вошел мой Яков, потерся у печки, посушил варежки и опять отправился к лошадям. Григорий то и дело выбегал "смотреть погоду"; каждый раз она, по его словам, была "кажись, ничего"… — Чем дольше я сидел в избе, тем больше он тревожился, тем больше ему не сиделось на месте…
Наконец поутихло. Мы вышли из избы. Григорий вывел из хлева маленькую, шершавую лошаденку и собирался садиться на нее. Так как вешки ясно виделись по дороге, и подземка несла чуть-чуть, то я сказал ему, чтобы он привязал пока лошадь сзади и садился в сани. Он было полез на тесный облучок.
— Садись со мною рядом, а то Якову будешь мешать, — остановил я его.
Уселись. Поехали. Сквозь туманные обрывки туч кое-где светились звездочки и синелось небо. Морозило. Снег неистово скрипел под санями…
— Тут Калинкины дворики придут, — промолвил Григорий.
— Скоро?
— Версты четыре, а то и меньше…