— Был очень тяжёлый бой; но для меня далеко не первый. Мы, матросы, защитники Севастополя пошли в атаку. Пули кругом свистят, взрывы, товарищи раненые и убитые падают, но я бегу вперёд — я знаю; что дело моё — это для жизни всех наших людей. Я знал, что я прав, потому что защищаю слабых: женщин, детей, стариков, от варварской силы: от убийц и насильников. То есть, совесть моя была чиста и спокойна; и в вихре боя я даже вдохновение чувствовал. И тут рядом взрыв. Чёрная стена, казалось, до самого неба взметнулась, а меня так резко перевернуло, да на землю бросило. Тут и подумал: «Ну вот и всё, — отбегался. Жаль родных — сильно плакать будут». Тогда боли совсем не чувствовал, и вскоре потерял сознание. Как думал, навсегда. Но выжил. Очнулся уже в госпитале. Вот тогда и пришла боль… Оказывается осколок бомбы — гад здоровый, разорвал мою руку повыше левого локтя. Кость раздробил, сухожилия как нити порвал. И такая тогда боль была — казалось, что, просто не может быть такого сильного страдания. Но вот ведь же — есть она, боль, и никуда ты от неё не денешься. Помниться, закричал я тогда… И тут ко мне медсестра подходит. Это пожилая женщина, такая сухонькая, старенькая; и видно — давно очень не спала, а от усталости у неё даже под глазами даже тёмные синяки залегли. Но глаза у неё такие тёплые да ласковые, что никогда мне их не забыть. Тут мне ладонь на лоб положила да и говорить: «Сыночек, милый, больно тебе, а ты потерпи. Всё пройдёт, и боль пройдёт. Всё хорошо будет». И хотя не оставила меня боль, и по прежнему страдал и мучался я тяжко, но вот понял: есть во мне такая нравственная, человеческая, подчёркиваю это слово — Человеческая сила, которая позволяет мне преодолевать любую боль, даже и боль от раздолбленной руки. Ну что ж: рука вся раздроблена, ну больно, очень больно, ну и что ж? Можно эту боль преодолеть. По себе знаю, что можно. Вот тогда сделал я над собой такое духовное усилие, и перестал кричать, и, поверьте ли? — перестал кричать. Более того, улыбнулся я той старушке, и сказал: «Ничего, матушка, теперь мне лучше». И, как только это сказал, так самому мне лучше стало. Почувствовал себя богатырём. Ну а дальше, вы знаете: доктора мою руку исследовали, и пришли к выводу, что пришить её никак нельзя. Но и весть об ампутации я принял спокойно, потому что теперь уже постоянно сознавал в себе эту нравственную, человеческую силу…
Всё время, пока Коля Жуков говорил, все присутствующие молчали, и внимательно слушали его; и они представляли себя на его месте, и чувствовали, что и в них есть эта нравственная сила, и они смогут выдержать любую боль.
И вдруг Коля Жуков покраснел, и потупился; и все поняли, что он хочет что-то спросить.
Лиля Иванихина, которая сидела на скамейке рядом с ним, улыбнулась, и молвила, мягко:
— Коля, ты хочешь что-то спросить?
Жуков посмотрел прямо в её близкие, тёплые глаза; и на всё её полное, приветливое лицо. В своём нарядном, украшенным вышитыми на тёмном фоне цветами платье, с её большим, чувствующимся под этим платьем телом, она так и дышала домашним, безмятежным уютом. Она напоминала что-то сказочное и доброе; и в тоже время — этой своей тёплой пухлостью мягких, округлых щёк, напоминала эдакий наряднейший самовар; и это последнее сравнение породило на Колиных губах приветливую улыбку.
И он спросил тихо:
— Да, вот я у тебя, Лиля, хотел спросить…
— Что ж, спрашивай, — вздохнула Лиля.
— Я вот хотел спросить про вас, про девушек.
— Про нас?
— Да. Вот мне интересно, как это у вас такие расчудесные голоса получаются.
— Голоса чудесные?
— Ну да. Они у вас такие мягкие, добрые. Прямо прелесть! Вот давеча сплю, а окно у меня на улицу приоткрыто; а там, видно, девушки шли, и между собой разговаривали. И даже не важно, о чём они разговаривали, но так всё мило у них получалось — каждое слово, как произведение искусства. Кажется, ничего во всей вселенной нет совершенней девичьих голосов! И вот хотел узнать: как же это у вас так получается. Скажи, Лиля, как же вот такой добрый, мягкий голос из тебя выходит. И, ты только не говори, что не знаешь; ведь это же не просто так. Здесь, как мне кажется, кроется какая-то прелестнейшая женская тайна; ведь за этой певучестью мягкой, за этой нежностью в голосах девичьих, такая глубина духовная чувствуется…
Так говорил Коля Жуков. Иногда он смотрел прямо в глаза Лили, иногда на её покатые плечи, иногда слегка вздымающиеся при дыхании груди, полные очертания которых чувствовались под её платьем. И вновь он смотрел в её такие волнующие мягкие, льющие духовный свет очи. Как и для Толи Попова, девушки были для Коли загадкой, и он стеснялся, но всё же не настолько как Попов, который ни за что бы не осмелился произнести такую речь.
Видя наивную искренность Коли, Лиля переглянулась с Шурой Бондарёвой и за компанию с ней рассмеялась таким добрым и светлым смехом, что Коля почувствовал себя счастливейшим человеком просто от того, что он находился рядом с источником этого смеха.
И Лиля Иванихина произнесла:
— Ох, Коля, спасибо. Приятно было тебя слышать…