Вхождение Софьи Васильевны в правозащитное движение 60-70-х гг. было естественным и органичным. Она была к этому подготовлена высокой общей и правовой культурой и врожденным, инстинктивным стремлением всегда активно выступать в защиту незаконно обиженных. Надо сказать, что до марта 1953 г. я не слышала от мамы прямых возмущений репрессиями 1937 г., хотя статья 58–10 в семье, конечно, упоминалась. Воспитание нашего с двоюродной сестрой мировоззрения шло в основном через литературу. В доме было довольно много книг, «не выдававшихся» в библиотеках. Мама водила нас на концерты Вертинского, поклонницей которого была еще до его эмиграции. И дома напевала нам то, что в конце 40-х он в Москве не пел:
Эту песню, написанную Вертинским на гибель юнкеров, она очень любила и знала целиком.
С 1945 г. на наших детских праздниках регулярно стал бывать Зоря (Исидор Абрамович) Грингольц — сын Ланны Александровны, маминой близкой приятельницы еще по юридической консультации ВЦСПС, и его друзья — Коля Шебалин и Женя Альперович. Очень образованные юноши, на несколько лет старше нас с Риммой, они имели прекрасные домашние библиотеки, много читали и сами писали «аполитичные» стихи — лирические, юмористические, философские. Мы под руководством мамы перепечатывали эти стихи на машинке, переплетали в нескольких экземплярах. Это было наше первое освоение техники «самиздата». Так же перепечатывали и стихи Гумилева, Цветаевой, Саши Черного, Пастернака. Перед прекращением «дела о взятке» в апреле 1961 г. на улице Воровского был повторный обыск, уже в присутствии мамы. Она почувствовала себя не очень уютно, когда следователь стал рассматривать эти самодельные книжечки стихов, а потом вытащил из бельевого шкафа машинописный том Бунина (в книжный шкаф он не помещался по габаритам) и спросил: «А это что?» — «Да не помню. Кажется, Куприн», — небрежно бросила мама. И с каким облегчением вздохнула, когда книжка была откинута в строну — это, к счастью, было другое ведомство, и следователь искал драгоценности, а не «самиздат».
Никогда в доме не было одобрения «официоза», и в нас мама старалась воспитать уважительное отношение к человеку и общечеловеческим ценностям, которые растаптывались в нашей стране. Мама осуждала ждановское постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» (она очень любила и Ахматову и Зощенко), и мы возмущались (в пределах своей комнаты, конечно) постановлением об опере Мурадели (благодаря Коле Шебалину мы хорошо знали музыку Шостаковича и Прокофьева, Мясковского, Шапорина, Шебалина, и она нам нравилась) и уже многое понимали во время разгромной сессии ВАСХНИЛ в 1948 г. Однако в девятом классе под влиянием руководителя туристского кружка я вступила в комсомол. Мама никак не реагировала. Прямых вопросов о справедливости нашего строя и честности наших вождей я ей не задавала, только косвенные, и она как-то умела, не уходя от разговора, не ставить точек над i, хотя ее мировоззрение к этому времени, конечно, сложилось уже полностью. Когда в 1950-х гг. (я уже училась в университете) началась борьба с ППЗ (преклонением перед Западом), дома рассказывались довольно безобидные анекдоты про «профессора Однокамушкина» (Эйнштейна) и о законе сохранения («сколько у Ломоносова прибудет, столько у Лавуазье убудет»), но к «борьбе с космополитизмом» отношение было серьезное. Мама говорила нам, чту она думает о «несчастном случае» с Михоэлсом (она любила этого актера и водила нас на его концерты). Письмо вождя «Саниной и Венжеру» (предложившим расформировать МТС и продать тракторы колхозам и совхозам) она обсуждала со мной вполне откровенно, особенно после того, как А. С. Санину, нашего лучшего лектора по политэкономии капитализма, изгнали из МГУ. О сфабрикованности «дела врачей» мама при нас горячо говорила со своей невесткой Татьяной Борисовной Мальцман.