В университете я обнаружил, что я совершенный варвар и чужак в Парфеноне русской культуры, и на то, чтобы вернуться туда хотя бы рядовым, потребовались годы и десятилетия. И когда я проглатывал целыми собраниями, да еще по два-три раза, Пушкина, Толстого, Достоевского, Герцена, Чехова, у которых было нечего делать без Рабле, Вольтера, Руссо, Шиллера, Гете, Шекспира, Шопенгауэра, Ницше и всей прочей европейской истории и философии, я не просто занимался самообразованием – я боролся за возвращение на историческую родину. Когда в Публичке я просиживал в зале редкой книги счастливейшие часы за Мережковским и Розановым, это было не просто познавательно – это окрыляло. Я еще тогда открыл этот путь решения еврейского вопроса в России: евреи вливаются в российскую аристократию.
Антироссийская, антиимперская, жлобская советская власть через своих попок уже препятствовала этому в литературе, а к моменту моего окончания матмеха принялась плодить себе врагов и в аристократической математике. Посланница атомного центра Арзамас-16 и лаской, и таской завлекала меня в их таинственный мир, и мне это тоже казалось очень романтичным: жить за колючей проволокой и покорять какие-то недра и пространства. Но первый отдел меня не пропустил, хотя я стоял первым в списке. Не скрою, растерянность сменилась гордостью не сразу. Но даже и горькое счастье ощущать себя врагом государства не заменяет сладкого счастья чувствовать себя участником какого-то красивого исторического дела, коим проще всего насладиться в науке. И мне это удалось – меня взял на работу действительно очень большой ученый, слывший, да и бывший едва ли не духовным лидером ленинградских антисемитов.
Никак при этом не вписываясь в ту еврейскую народную сказку, что антисемитами бывают только завистливые ничтожества. Мой шеф, конечно, не был Эйлером, он был всего только классиком второго ряда, но, когда ты с ним общался, он казался именно Эйлером – неправдоподобная широта взгляда, способность лучше специалистов вникать в суть вопроса, о котором только что услышал, и при этом еще и какая-то удаль, бесшабашность, размах – это был всеобщий родной отец, из кабинета которого никто не уходил без помощи. У него и к евреям не было, так сказать, ничего личного, он считал только, что они пробьются и без него, а его дело поддерживать одаренных ребят из провинциальных низов, из коих вышел он сам. Поэтому, покуда я блистал, он меня держал в отдалении, но, когда я оказался на улице, он меня нашел и позвал. Чтобы затем снова придерживать на отшибе. Но я при этом не чувствовал ни обиды, ни унижения – я его воспринимал неким могучим явлением природы вроде водопада или баобаба, к которому неприложимы человеческие, слишком человеческие мерки. Ну вот, скажем, недолюбливал бы вас Микеланджело – стали бы вы честить его подонком, хлопать дверью, кучковаться с его недругами? Они же ему до щиколотки не доставали, я таких людей не видел ни до ни после, я бы даже не догадывался, что такие бывают. Я думаю, он не реализовался по-настоящему, математика была только малой частью его дарований: ему бы возглавлять какую-то империю, где нужно было бы и писать формулы, и ковать железо, и прокладывать асфальт, и выбивать бюджет, и воодушевлять подданных, и ладить с соседними империями.
Я завоевал его снисходительную симпатию только тогда, когда перестал о ней беспокоиться, а начал заниматься исключительно тем, что сам считал нужным. Подружиться же с ним было невозможно – он был слишком низкого мнения о человеческом роде. Однажды в разговоре с глазу на глаз он обронил о своих приближенных: «Ко мне же приходят, чтобы только кусок ухватить. Схряпают где-нибудь в углу и за новым приползают». И я порадовался, что никогда ничего у него не просил.
Когда я научился относиться к чужому мнению с вежливым равнодушием, мне случалось чувствовать себя жалким только тогда, когда я соглашался играть роль в чужой пьесе, когда мне случалось уподобляться тем несчастным, которые живут не для себя, а кому-то назло. Только когда мне случалось хмыкать и язвить по адресу тех, кто меня не замечает, – только тогда я ощущал себя жалким и убогим. И стремился как можно скорее вырваться из этой лакейской. За пределами которой меня ждали и победы, и поражения, и счастье, и отчаяние, где было все и не было только убожества.
Путь эстетического сопротивления – единственный красивый путь, открытый отверженцам, путь Свифта, Байрона, Толстого, Лермонтова, Марка Твена, Чехова:
называть мерзость мерзостью, а красоту красотой, кто бы ее ни творил – образованные или невежественные, чистые или нечистые. Да, путь эстетического интернационалиста – это все равно путь одиночества, поэтому тем, кто не может жить без того, чтобы не литься каплею с какой-то массой, – им я могу подсказать еще одну, менее штучную миссию (куда ж мы без миссии!).
Владимир Сергеевич Неробеев , Даниэль Дефо , Сергей Александрович Снегов , Ярослав Александрович Галан , Ярослав Галан
Фантастика / Проза / Историческая проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Эпистолярная проза / Прочее / Европейская старинная литература / Эссе