Поэтому когда явилась Юлька с бутылкой шампанского, Вера встретила её так многословно и бурно, словно не видела целую неделю. Выпроводила маму с кухни, сама открыла шампанское.
Юлька ждала, пока старшая Стенина отчалит, чтобы спокойно покурить. Вера разлила шампанское по фужерам, пузырьки торопливо выпрыгивали из них — и тут же таяли. Кружевная пена напомнила Вере мыльную, ей не хотелось пить с утра.
Между ними долго было так — Юлька ничего не скрывала от Веры, но в ответ получала лишь горстку фактов. Впрочем, ей и не требовалось большего — Копипасту и тогда, и теперь занимала прежде всего собственная жизнь. Её любовь, карьера, ребёнок были примечательны, а Вера могла голышом пройтись по улице, и Юлька не обратила бы внимания.
— Ты голая ехала в машине? — поразилась Вера. Юлька старательно давила окурком непотушенные искры. — Оно хоть стоило таких стараний?
Юлька взяла чашку, манерно отставив в сторону мизинец. Вера сначала не поняла, почему та молчит, а потом наткнулась взглядом на мизинец — как на ветку дерева глазом — и всё поняла. Они смеялись так громко, что в кухню явилась старшая Стенина, и ей тоже налили шампанского.
— За что пьём, девочки? — спросила мама.
— За новые встречи!
Валечка действительно прислал Стениной письмо из монастыря — но только через два года. Постригли его с таким чудным именем, что Вера не смогла запомнить — память у неё была светского формата, церковности в ней не удерживались, проскальзывали. Так и остался он в памяти Валечкой.
Юлька, протрезвев от Алексея и шампанского, принялась искать беглого мужа — но ей остались только проношенные ботинки и свадебная икона. Разыскивала она его повсюду, чуть ли не пытала свекровь — но эта строгая богомолка готова была принять пытки с радостью. Документы на развод прислали только при Супермене, а спросить у Стениной Юльке и в голову не пришло.
Высшие силы хорошо смотрели за Копипастой — для этого у них находились и время, и терпение, и старание. Как только Юлька осталась без мужа, ей тут же предложили штатное место в областном еженедельнике. Уж что есть, Юленька, — словно бы извинялись высшие силы. — Бери пока это, а там и с личным разберёмся. Юлька перевелась на заочное, получила первую в жизни трудовую книжку. Вера тем временем всё ещё пыталась разобраться с искусством — понять, зачем они друг другу. Странные какие-то были у них отношения: и прекратить не получалось, и ничего стоящего не произрастало. Всё словно бы зависло, остановилось — даже не на полдороге, а всего лишь у открытой двери, порог которой Вера так и не могла перешагнуть.
Старый преподаватель с жёлтой сединой читал в том году курс по искусству двадцатого века.
— Я ненавижу искусство двадцатого века, — так началась первая лекция, таким был выбранный стариком курс. Ненависть его оказалась страстной, поэтому слушать старика было наслаждением, хоть и острым — практически болью. Вере тоже не хотелось покидать девятнадцатый век — почти всё, что было после импрессионистов, ей тогда не нравилось. Современное искусство не звучало, не ослепляло, не имело аромата — эти картины молчали, как ни вслушивайся. Они не источали запаха, в них не хотелось зайти — в общем, это были просто картины.
Сильнее всех Вера не любила Пикассо, могильщика живописи. После него уже никто не осмелится рисовать как прежде. И хуже всего, что сам он был отличным рисовальщиком, художником, способным на всё, — а выбрал самое уродливое, потому что оно — новое. «Человек, создающий новое, вынужден делать его уродливым». О Пикассо старый преподаватель говорил два часа подряд, он его так ненавидел, что уже почти обожал. В тот день старик, увлёкшись, честно позабыл объявить перерыв, но Вера этого даже не заметила, выпала из времени. Одногруппницы — сплошные «…цы», девчонки — возмущённо вздыхали и демонстративно подносили к глазам запястья.
Ему говорили, он рисует лучше Рафаэля, — Вера знала, что старый преподаватель не любит и Рафаэля, как часто бывает с искусствоведами, — ему говорили, он рисует лучше Рафаэля, и это была правда. Потому что всегда кто-то рисует лучше, и только этому можно завидовать. Но у Пикассо не было зависти. Он говорил: если я рисую лучше Рафаэля, то есть же у меня право, по меньшей мере, выбирать свой путь? Люди должны признать за мной это право, но нет, они не желают.