Далеко за полночь, укладывая гостя, матрас ему принес, простыни, светало над Москвой, и утренний ветер врывался в открытую форточку, услышал Кузяев: «Я тогда, Степа, тебя вспомнил. Помнишь, беседовали мы у испытательной станции? В двадцать девятом или в тридцатом было, а?» — «Запамятовал, — ответил Степан Петрович, — спи, давай, капитан, утро вечера мудренее...»
И, следуя невыдуманным законам хроники, как не упомянуть, что тем же летом сорок третьего года, в такое же раннее утро в Москву приехал другой капитан.
Его часть стояла на переформировании во Владимире, а он отпросился на сутки в Москву, приехал в Марьину рощу в Александровский переулок, постучал в дверь с медной дощечкой, на которой было написано: «Профессор В. И. Строганов».
Ему открыла Ксения Петровна, седая старушка, которая когда-то на Невском так понравилась клоуну Жакомино.
— Митя! — воскликнула она, узнав в подтянутом капитане того мальчика, что знал наизусть характеристики всех автомобилей, участвовавших в испытательном пробеге 1912 года. — Митя!
Это был сын Дмитрия Дмитриевича Бондарева, Митя Бондарев, студент Василия Ивановича.
В то утро он повез своего профессора и его жену на дачу в Кубинку. Василий Иванович был очень болен. Он сидел рядом с шофером, а они с Ксенией Петровной в кузове, и Ксения Петровна все заглядывала в кабину, волновалась за мужа. «Митя, он совсем стал стареньким...»
Капитан помог сгрузить вещи, и, глядя на него, профессор Строганов разрыдался.
— Какая ж это несправедливость, что отец твой не дожил... Ему бы тебя увидеть таким, Митя... Дай я поцелую тебя. Подойди, Митя. Россия вспомнит твоего отца, она не забудет. Он был великим русским человеком. Она вспомнит... Народ вспомнит... Митьку Бондарева, Дмитрия Дмитриевича... Сына верного...
И опять же законы хроники заставляют сказать несколько слов еще об одном офицере, танкисте, лейтенанте Коле Строганове. Может быть, в то утро накануне грандиозного танкового сражения под Прохоровкой он лежал на траве возле своей тридцатьчетверки, молодой, нетерпеливый, читал стихи. Блока он любил.
Это было накануне его самого последнего боя. Летом сорок третьего года родителям в Кубинку привезут похоронку. А действие нашей хроники возвращается назад, в 29-й год, когда Степа Кузяев вместе с бригадой решил работать по-ударному.
Итак, в 1929 году, в один из тех зимних дней, когда с утра тает, а к вечеру морозит, бессменный директорский шофер Петр Платонович Кузяев пользовался отгулом за прошлый месяц. Он отдыхал — высыпался, брился, ставил самоварчик, сдерживая нетерпение, заваривал чаек, ждал, когда кипяток окрасится в густой цвет, доставал с полки любимую свою кружечку весом в четыре фунта, никак не меньше, насыпал в сахарницу колотый сахарок, открывал клетку, в которой жил кенарь по прозвищу «Дядя Гоша», и усаживался не спеша, решив чаевничать капитально.
Птицами шофер Кузяев занялся совершенно случайно. Заехал как-то на Самотеку, на старые свои места, попал на птичий торг на Трубе и домой вернулся с чижом и со скворцом. Привез пернатых. Затем подкупил двух синичек, щегла, зеленого попугайчика Феньку и кенаря «Дядю Гошу», которого полюбил необычайно.
Кенарь был желтый, как желток, и умный — жуть! «Дядя Гоша» сидел в своей клетке, помалкивал, но стоило Петру Платоновичу выставить на стол самовар, он начинал заметно волноваться, косил глазом.
Петр Платонович, как ни в чем не бывало, схлебывал из блюдца чай, а сам тихонечко свободной рукой пощелкивал сахарными щипчиками. Давал звук.
«Дядя Гоша» пулей вылетал из клетки, садился на стол, на перевернутый там стакан или на сахарницу, и отряхнувшись начинал петь.
Темнело за окном, паровозно пыхтел самовар, а желтый кенарь без устали выводил звонкие рулады, вспоминая Канарские острова, далекую свою родину, где на песчаных пляжах на берегу растут пальмы и голубые волны выносят в белой пене перламутровые раковины, из которых потом делают пуговицы и продают в галантерейных лавках.
Под веселый птичий щебет вспоминалась морская служба, Бискайский залив, дымы английской эскадры, растаявшей на траверзе Канарских островов, поход вокруг Африки, Мадагаскар, стоянка в Носси-Бэ...
Осенью приезжала погостить Настя, посмотрела на птиц, послушала кенаря, сказала:
— Живешь, отец, как оно в раю! Каженный день ангельско тебе пенье.
— А то!
— В уголке вон свободное место у тебя, можно еще одну клетку ставить.
— Чего ж... Можно, пожалуй.
— Поспеши, отец. Все птички у тебя уже есть, одной только и не хватает. Вороны. Грязи мало.
Петр Платонович обиделся, но дня через два Насте понравились и «Дядя Гоша», и Фенька, она и в деревне собралась таких птичек завести, и Петр Платонович забыл ее обидные слова насчет вороны. Глупые, между прочим, слова.
Кузяев пил чай, слушал кенаря, гостей не ждал. В дверь постучали.