— Ты особенно о себе не помышляй, не надо этого. Твой номер крайний, ты понимать должен. Давай скромно, от и до. Расскажи про бригаду, похвали Кольку, Нюрку Точилкину, Петьку... Про Дениса скажи теплые слова, им внимание и тебе уважение. Я тут Ваську сухоносовского встретил, племянничка троюродного, — вздыхал отец. — В чайной мальчиком у Алабиных служил, а теперь доцент! Преподаватель. Так-то! Пойдем, говорит, дядя Петь, со мной на первую лекцию. Пошел. Все точно! Зал полнехонек, а Васька наш — на трибуну. Он науку читает, государственное право. Ну, права государств, как кому двигаться, правила движения. На юридическом факультете. И наш Васька превозмог! Товарищи студенты, говорит, давайте знакомиться, моё фамилие Кузяев...
Утром Степа переписал речь начисто. Получилось две страницы, и первому показал Кольке. У Кольки брат в парткоме работал. Колька прочитал, сдвинув к переносице лохматые брови, определил:
— Десять минут.
— Десять много, — засомневался Степа, — меньше.
— Это ж только тезисы. Там разовьешь. Реакцию зала учитывай. Аплодисменты, бурные аплодисменты, вопросы, реплики...
Нюрка удивилась:
— Неужто сам писал?
— Нет, мамка помогала, — сострил Степа.
В назначенный час Зал ударника гудел как электромотор с новыми коллекторами. На одной ноте тянул, ровно, без всплесков. Свободных мест не было. В полукруглом торце за-над столом президиума на алом полотнище было написано, что коллектив поздравляет молодых ударников.
Степе дали слово. Это была его первая речь. Сколько потом пришлось выступать Степану Петровичу и на заводских активах, и на коллегиях в министерстве, и в Госплане, и в Госснабе... В Японии он выступал, когда ездил туда с профсоюзной делегацией, в Чехословакии речь говорил на заводе «Шкода». Давно легко это у него получается, а тогда вошел на трибуну, достал свои два листочка, откашлялся. Яркая лампа светила в лицо. Зал застыл в ожидании. Кто-то покашливал. Кто-то поскрипывал стулом.
Степа взглянул на свои листки, буквы поплыли перед глазами, так что ни одного слова прочесть невозможно, а зал ждал, и в президиуме повернули к нему лица. Сделалось совсем тихо, жарко сделалось.
— Товарищи! — крикнул Степа и обомлел, первый раз услышав свой голос, усиленный микрофоном. — Товарищи!.. Да здравствует Советская власть! — И ушел с трибуны.
Ему долго хлопали, но он страшно расстроился, и Нюрка долго его успокаивала, гладила по плечу: «Ничего, ничего, — шептала в ухо. — Все очень оптимальненько! Ну, нет у тебя ораторского таланта, ну, нет, и лады. Ты ж не Цицерон греческий, ты ж советский человек, и дело у тебя не словесное, а моторное... Дай пять, я тебя поздравляю, Кузяев».
Тогда же в Зале ударника они узнали, что премию можно выбирать на свое личное усмотрение. Им предложили или идти в техникум: будут предоставлены места, или, пожалуйста, есть в парткоме для ударников пятилетки билеты на шикарный пароход, совершающий рейсы вокруг Европы из Ленинграда в Одессу. Раньше дворяне на нем плавали.
— Я б, конечно, на пароходе... — размечталась Нюрка. — Ах, помотали б у меня некоторые слезки на кулак... Портвейны бы пила, фисташками закусывала. Фокстроты бы танцевала до упаду, но не могу. Денис ревнивый.
— Вспомнила, — ухмыльнулся Колька.
— Хочешь, я тебе сейчас бледный вид сделаю? — предложила Нюрка, и глаза у нее стали, как у злой кошки. — Бледный вид и королевскую походку?
— Завтрева.
— Завтрева дома сиди, гробовщик придет мерку сымать!
— Перестаньте, хватит уже...
— Кончайте! Сколько можно.
Думали, решали, два дня спорили и в конце концов решили, что надо подаваться всей бригадой на учебу. Время такое. «Европа от нас не уйдет», — сказал Петя Слободкин. Он много не говорил, разумный был парень.
В те дни когда решался вопрос, учиться им всем или плыть на белом пароходе под красным флагом, нервируя европейских капиталистов, на заводе произошло событие совершенно неожиданное. Строители-сезонники потребовали расчета, побросали инструмент и шумной толпой двинулись к директору. На каменной площади перед первой проходной под окнами заводоуправления устроили митинг, выбрали делегатов, бородатых мужиков в расхлыстанных рубахах, те прямым ходом двинули к директору, смяли всех, кто был в приемной. «Посторонись!» И, оставляя на полу следы известки, окружили директора.
— А ну, глянь в окно, того-этого, начальник, народ ждет! Расчета не дают!
— Спущайся на низ, Иван Алексеев...
— Не пойдешь, силой выпихнем! Это так.
Лихачев побледнел. Уперся руками в стол, набычил спину.
— Бунтовать, да? Контрреволюцию разводите?
— На сенокос пора! Деревенские мы, хозяйство у всех.
— А это не хозяйство? — Лихачев мотнул головой.
— Иди к народу! — приказали делегаты. Глаза их горели решительностью.
— Ну, ладно... Ладно...
Лихачев спускался во двор. Толпа расступилась, пропуская его, и тут же сомкнулась.
К Лихачеву шагнул парень в застиранной рубахе без ремня. Волосы цвета лежалой соломы падали на его костистый лоб, парень дергал головой, будто сплевывал, смотрел не мигая, бесцветными, горящими глазами.
— Не отпустишь?