Это уже совсем другое время. Черные лимузины «ЗИМ» у ярко освещенного подъезда гостиницы «Москва», оперетта «Трембита», стихи Щипачева на школьных вечерах: «Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне...» — и вот стены «под шелк». Это все из тех лет.
Моя мать искала хорошего мастера, чтоб так отделать одну из двух наших комнат в огромной коммунальной квартире на Кировской в бывшем доме страхового общества «Россия». Мы ездили с ней куда-то в Останкино, ни телебашни, ни многоэтажных домов там не было. Помню, тот мастер жил в бараке. Он вышел к нам в длинный общественный коридор, пропахший горелым маслом и жареной рыбой, в домашних сатиновых шароварах и разговаривал лениво и снисходительно.
— Крашено под шелк, — сказал я.
— Мне такая отделка правится, — сказал Кузяев, улыбкой награждая мою осведомленность.
— Старомодно, пожалуй, но капитально.
— Нарядно, — не согласился он.
В комнате висели две картины, две репродукции в рамках из картона под бронзу, на одной расположились на привале три перовских охотника, на второй катил в устрашающем неистовстве девятый вал.
Мое внимание привлекла фотография. Чуть ниже она висела под картинами. Там был мокрый перрон, пассажирский вагон, какой можно увидеть теперь только в кино или вот на фотографиях, на ступеньках застыл проводник в фуражке и с флажком, а ниже стояли четверо улыбающихся парней и девушка в белом пуховом берете, сдвинутом на бок. Она тоже смотрела в объектив, как парни и проводник с флажком, и тоже улыбалась, но улыбка у нее была растерянная и грустная.
Я спросил, кто это такие и по какому случаю сделан снимок, но Степан Петрович не расслышал моего вопроса.
В дубовом кузяевском буфете на самой нижней полке за сервизной супницей, купленной в сорок шестом году и потому именуемой «репарационной» (к слову, ею никогда не пользовались), лежал старый кожаный портфель. Степан Петрович когда-то бегал с ним в техникум. В портфеле лежат газетные вырезки, грамоты, красные орденские коробки, перехваченные аптекарскими резинками. Номер «Вагранки» с фотографией паренька в темной косоворотке тоже был там.
Старый портфель лег передо мной на плюшевую скатерть, и в шелесте пожелтевших страниц, в беззвучном мелькании кинокадров программы «Время» рядом в голубой кинескопной глубине, в шуршании автомобильных шин за приоткрытой балконной дверью пожилой человек Степан Петрович Кузяев начал рассказывать свою жизнь. В тот тихий вечер я первый раз поймал себя на том, что надо писать книгу, и поверил вдруг, что напишу такую книгу, не изменив ни одного факта и ни одной даты. Да и как можно что-то менять! Как можно сочинять человека, его судьбу и жизнь, ведь биография каждого из нас — сколько раз я говорил об этом друзьям! — зависит от невыдуманных мелочей, на которые порой не обращаешь внимания. От имени, как оно звучит; от цвета глаз, от названия улицы, на которой жил. И все гороскопы не просто наивная пустая блажь, тут еще нужно очень и очень разобраться, заявлял я в запальчивости. Кто знает, как влияют фазы луны на формирование спиралей ДНК, носительницы нашей наследственности? Ведь влияет же луна на океанские приливы и отливы... Стоит ли удивляться, что у людей, родившихся в одно время года, есть общие черты характера? В апреле — одни, в августе — другие. Может, это от климата зависит, может, от солнечных бурь или иных космических событий, периодически повторяющихся?
Внизу возле лифта целовались молодые люди и не слышали моих шагов. Я вежливо кашлянул и бочком, бочком протиснулся мимо.
Мой «Жигуленок» стоял у подъезда под фонарем и лоснился, в темноте похожий на маленького слоненка, наигравшегося за день и прикорнувшего отдохнуть.
Я выехал на Автозаводскую. Слева осталась станция метро, давно уже закрытая. Там, над табачными киосками горели ночные огни и расплывались в лужах возле автоматов для продажи газированной воды. Затем слева же потянулись стеклянные корпуса автозавода, я проехал мимо памятника Лихачеву у второй проходной, обогнал караван поливальных машин. Меня обдало тугой струей, пришлось включить дворники.
Нет, я не собирался ничего сочинять! Теоретическую базу окончательно я подвел въезжая на Автозаводский мост. На траверзе горящего в ночи прозрачного насквозь «Универсама» я понял, что вот она открывается, великая истина: мне и в самом деле становится очевидно, что писать можно лишь о том, что имело место на самом деле. Только так. И пусть сами события, факты и фактики говорят за себя. И мне было легко в ту ночь. Крылато мне было, и творческая моя жизнь в повседневном стрекоте пишущей машинки и славе читательских конференций открывалась передо мной, залитая асфальтом, гладко укатанная троллейбусами, автобусами, расчерченная белой дорожной разметкой на три полосы — налево, направо и прямо под знак: «Начало главной дороги».