В жизни иной раз бывает полезным кое-что благополучно забыть, в нашем деле кто памятливей, тот и удачливей. У запасливого хозяина чего только нет в его кладовой! Сколько разных разностей, положенных впрок, терпеливо ждут, когда, наконец, они понадобятся хозяину и их извлекут на белый свет. Чего только нет в этой камере находок – со всего города снесли в нее забытые вещи, кем-то оставленные или потерянные. И вот по стечению обстоятельств они почему-то достались тебе. В сущности, мы вправе сказать, что литература – это память. И прежде всего – память души. «Ничего не было в интеллекте, чего вначале не было в чувствах» – даже несхожие меж собой мыслители – от Аристотеля до Уарте и Вовенарга – приходили к этому убеждению, выражая его каждый на свой лад.
Поэтому все мы зависим от памяти, хотя далеко не все в равной мере одарены этим сейсмографом, способным реагировать на самый легкий толчок. Я уж не говорю о том, что этот столь хрупкий инструмент горазд на досадные перебои, которые с годами все чаще.
Вот почему, пользуясь случаем, я хотел бы восславить записную книжку. Сколько бы их про запас ни скопилось, никогда не упущу я возможности приобрести еще одну. Маленький удобный ларец – всегда под рукой, всегда наготове, поможет, выручит, наведет на след. Его достаешь десять раз на дню – можно изложить во всех подробностях вдруг посетившее озарение, можно ограничиться двумя словами или поставить условный значок – только бы залучить птичку в клетку. Поленишься, отложишь на завтра, не сделаешь в тот же миг – упорхнет.
Но еще большую нежность питаешь к папкам. Какая радость в начале работы завести себе эту копилку. И день за днем ее нагружать, видеть, как она прибавляет в весе. Сегодня бросил в нее листок, завтра – два или три, послезавтра – вырезку, которая может тебе пригодиться. Однажды – словечко, однажды – фамилию, однажды – реплику, а в счастливое утро или, наоборот, в бессонницу – даже маленький диалог. День ото дня копилка полнится, и что в ней медяк, а что – целковый, выяснится значительно позже. Бывает, что самая лаконичная запись чревата революционным решением.
Не нужно бояться какое-то время остаться наедине с собой. Не нужно бояться и того, что вдруг «замолчишь», не представишь пьесы, что театры тебя забудут.
Однажды, лет двадцать пять назад, несколько москвичей-драматургов пригласили встретиться с Эдуардо де Филиппо. Эдуардо, пожилой человек, с высоким лбом, пегими волосами, с усами Дон-Кихота, худой, впалощекий, сидел меж нами с озабоченным видом, точно под тяжестью неотвязной мысли.
Он сказал, что не пишет уже два года, потому что не в силах найти той правды, которая была бы общей и для него, и для его публики. Его ответственность и его искренность вызвали симпатию и уважение, но уверенности в его правоте во мне и тогда уже не возникло. То была проблема человека театра.
Молчать следует по одной причине: если ты еще не созрел для работы. Не созрел, не пишется, нет ощущения необходимости сказать это слово.
Что же касается зависимости от зрителя, то в этом вопросе, как и во всем остальном, надо сохранять трезвую голову.
Зритель – понятие неоднородное (точно так же, как и читатель). И далеко не со всяким зрителем нужно искать «единую правду».
Но верится, что где-то отыщется близкая, родная душа. Даже и для нее одной стоит трудиться, себя не жалея. «Своих читателей автору нужно не подсчитывать, а взвешивать», – сказал Цицерон.
Позднейший комментарий: Эти соображения «пошли в дело», когда я писал статью «За кулисами пьесы».
Я мало знал драматурга Блинова, помню длинного нескладного парня, всегда озабоченного, шутившего нехотя и отделывавшегося от вопросов бессодержательными фразами. Пьесы его были с мрачной начинкой, за ними угадывалась трудная, смутная и, в общем, безрадостная жизнь. Сделаны они были топорно, но не равнодушной рукой. Режим был готов его обласкать, его и ставили и печатали, он был вполне социально близок и все-таки своим он не стал. Мешал его стойкий пессимизм. Однажды он бросился под поезд. Дома обнаружили пепел – он сжег и черновики, и рукописи, сжег издания опубликованных пьес. К своим кремированным сочинениям приложил он записку: «Прошу забыть меня. Считайте, что не было такого на свете». Что означала эта просьба и эта смерть? Зов или вызов? И что тут – смирение или проклятие? Все поахали, но желание выполнили. Через месяц уже никто не помнил о том, что он между нами жил.
И скверный день – день твоей жизни. Не следует этого забывать.
Вздохнул: О, Господи! обозначая сочувствие.
Речь свою завершил куртуазно: «Говорят, сколько голов – столько умов. Вообще – это грубое преувеличение, но сегодня количество умов совпало с количеством голов». На сей раз грубое преувеличение вызвало общее удовольствие.
Страдание непозволительно часто служит источником самодовольства.
Как только нищета принимает этакий эзотерический облик, она уже не вызывает участия.
«Scripsi» звучит скромнее, чем «Dixi».