Читаем Земля и Небо (Часть 1) полностью

Подбежавший Бакланов подсовывал под сваю лом, другие бестолково тыкались, мешая друг другу. Никто даже не отскочил, когда Колька наконец дернул сваю и она подалась на них, вторая монтажка заскрежетала, и если она вырвется -- свая придавит всех. Но -- странно -- никто не сдвинулся, стояли как зачарованные, стараясь не глядеть вниз, где совсем уже врос в грязь расплывшийся алым пятном Гусёк.

Нечеловечьим усилием Воронцов все же приподнял сваю; просунутый под нее лом удерживали теперь уже шесть рук. Она все же поползла вбок и краем вбила в землю носок сапога Лебедушкина. Он тихо взвыл.

-- Потерпи маленько, Сынка, -- необычно мягким, грудным голосом сказал в белое лицо Лебедушкина Воронцов, -- потерпи...

Заматывали тело Пашки майками, поддерживая хрустящее месиво, что осталось от его ног.

Лебедушкин присел на ящик и, зажмурившись от боли, попытался снять расплющенный на ступне сапог, но он словно сросся с ногой.

Квазимода осторожно поднял на руки верхнюю половину Гуська, кровавые же ошметья, обернутые в набрякшие майки, поддерживали еще двое. Батя понес Пашку к вахте, оставляя на грязи бурый след.

Ворон все это время не спускался к хозяину, сидел на пролете крана и задумчиво разглядывал тихо плачущего крановщика, он веще знал гораздо больше, чем испуганные люди внизу.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ

На вахте дежурил прапорщик Сурков, порядочная сволочь, бывший запивоха, а сегодня -- бранчливый и рано постаревший мужик, не знающий, куда себя деть после своей замечательной работы и во время ее.

-- Допрыгались... -- раздраженно бросил он, когда Воронцов осторожно внес Пашку. -- Все мне здесь уляпаешь... -- сдвинул он с лавки газеты. Брезгливо посмотрел на капающую кровь.

Я заметил: ничего в глазах не было, кроме раздражения. Сдержался, чтобы не ответить этому подонку. Хорошо, что заскочил начальник цеха, вольнонаемный.

-- Федорыч, -- взмолился, -- отпусти, я сам его донесу до санчасти. Решай, Федорыч, решай, родной. -- А он медлил, трусил, пугливо оглядывая кровавую мою ношу. -- Не убегу же я с ним! -- заорал я, как придурок.

Этим и прорвало. Федорыч махнул рукой и кинулся звонить -- испрашивать разрешение у Зоны.

-- Не убежишь, Квазимода? -- все же вставил подленькую фразочку Сурков.

Ему я не ответил, а вот Бакланову, что юлой кружился рядом да еще на ухо мне прошептал: "На меня греха не таи", обиженным фальцетом, -ответил -- матом: "Пошел, не до тебя".

Тут прибежал Федорыч -- разрешили. И я ступил -- осторожно, как в холодную воду в апреле, -- с грузом своим бесценным, с мальчишкой, который годился мне в сыновья, на свободу.

Ах, какими длинными были эти километры до санчасти...

Бедный Гусёк, полчаса назад розовощекий крепыш, новоявленный муж, исходящий молодой и горячей кровушкой, в шоке от неожиданности ухнувшей на него дикой боли, только хрипло дышал, закатив омертвевшие глаза. Не было слышно криков и стонов, что еще больше меня страшило и быстрее гнало вперед. Словно нес я куклу тряпичную с хриплым динамиком внутри.

У этого Суркова, важно семенящего позади, тоже проснулась совесть, и он, в нарушение устава, предложил помощь. Я только матюкнулся в ответ, и он замолчал до санчасти. Может, зря я отказался: мышцы занемели, даже лицо, залитое потом, как бы окаменело. Горячей солью щипало глаза, я вот-вот мог упасть. Но не просить же Суркова вытереть лицо его шелковым платочком?

Расхристанное тело Пашки дышало и булькало в такт моему загнанному бегу. Мы дышали пока вместе. И я ощутил его вдруг родным сыном, хоть постылая судьба лишила меня такой радости. Отчаянью потери не было предела, я что-то хрипло говорил ему, умолял не уходить... Кровавый пот и слезы смешались на моем страшном лице, а душа полыхала болью до огненных кругов в ослепленных глазах.

НЕБО. ВОРОН

У меня тяжкая эта картина стояла пред взором -- я ведь могу видеть все, не обязательно быть рядом. Кто же еще сохранит память о Мире, живущем мгновенья. Ворон -- вечное понятие для людей... Я -- память этого мира, в котором человек гордыней возомнил себя хозяином, вершителем судьбы. Я же вижу и знаю его завтрашний день и близкий конец -- со слезами и кровью, когда он, "гений и творец", обессиленно забарахтается в своем вонючем дерьме, вспомнив Бога и умоляя дать еще денечек жизни... Но все расписано на Небесах... Бедный, жалкий человек...

Да, они дышали в унисон. Только тот, с раздавленной плотью, что был на руках моего хозяина, жадно пил свои последние глотки жизни.

Он умрет неслышно, и благо, что сознание не вернется к нему -- слишком убог последний приют для молодого тела, слишком много солнца падало в процедурный кабинет из зарешеченного окна.

И слишком красиво будет лицо женщины-врача, что склонится над ним. То самое лицо дачницы в купальнике, что он так и не смог разглядеть в свой бинокль.

ЗОНА. ТЕРАПЕВТ ЛЮБОВЬ

Перейти на страницу:

Похожие книги