«…нестяжательство – это готовность не иметь ничего, но вместе с этим, быть в связи взаимного уважения и любви с другими людьми, так что не умрешь просто. Как Павел говорит: „У нас нет ничего, и мы всем обладаем, именно потому, что нет ничего, потому что у него через руки все течет, ничего не задерживается и поэтому руки свободны, сердце свободно, душа свободна, жизнь свободна…“ И как только ты свободен, тогда можно жить, тогда можно думать, чувствовать. И не бояться тоже, потому что как только у вас есть что-то, чем вы действительно дорожите, вас держит страх: как бы не пропало. А тут – нет, весь мир мой, потому что он не моя собственность. Это очень красиво, и это чувствовалось в наших священниках того времени и в наших профессорах, которые жили впроголодь часто… имеется в виду жизнь русских эмигрантов во Франции.
Так вот, мне кажется, что из-за того, что мы не отказываемся или не отказывались в значительной мере от стяжательства, от того, чтобы быть свободными от рабства… это то, что мы сделали с землей за последние полстолетия, потому что мы думали только о том, что нам нужно для того, чтобы жить хорошо. Мне нужны дрова – рублю; мне нужна руда – копаю… И мы превращаем мир, который весь прекрасен, в жертву нашей жадности… Живой мир – в мертвый.
Я пишу это, когда весь мир смотрит по телевизору кадры погибающего от урагана Нью-Орлеана. Мародеры стреляют в спасателей. Вор тонет, обнимая мешок награбленного. Раб умирает рабом. Он стяжал мешок, мешок сделал его рабом. Он стал рабом награбленного – даже до смерти.
…И вот это мне кажется нашим человеческим призванием, нашей ролью в жизни – освящать вещи, а мы их убиваем… Мы забыли, что мир потенциально священен, что мы можем сделать из него святыню, а мы его употребляем вот так. И основная духовная проблема современного мира – это переломить наше отношение ко всему тварному, вспомнить, что вся тварь нам вручена для того, чтобы мы ее вознесли к Богу… Я думаю, что это основная проблема, другие проистекают оттуда. Голод тут и там, конечно, от нашей жадности, потому что если бы мы не были так жадны, то хватило бы на всех. Знаете, русская пословица говорит: „Неурожай от Бога, а голод – от людей…“»
Пора закончить цитату, но не могу остановиться:
«…Одна из форм стяжательства, мне кажется – это неспособность дружить и вместе с тем желание использовать людей, которые вокруг тебя находятся, потому что пользоваться человеком вне глубокого отношения с ним – это кощунство в своем роде, это уродование человеческих отношений».
В 1990 году я снова приехала в Лондон. В тот год я снимала фильм «Над вечным покоем». Это был трагический рассказ об уничтоженных Петербургских кладбищах. В 20–30 годы прошлого столетия двадцать два кладбища были стерты, если можно так сказать, с лица земли, закатаны под асфальт, превращены в футбольные поля, в строительные площадки. Под ними лежали покойники и очень часто люди, составляющие гордость нашей истории, страны.
Фильм у меня не получался. Вереница фактов, количество их не переходило в качество… Это был просто реестр случаев вандализма – плоский, горизонтальный. Я мучилась, мысль моя с трудом прорастала сквозь груду материала, никак не могла оформиться.
Не было надмирного взгляда, духовной высоты, вертикали. И все время перед глазами стоял крест, у которого была только горизонтальная перекладина и не было той, что уходит в небо.
Что такое смерть для христианина? Что такое покойник? Что такое могила? Почему над ней нельзя надругаться? Ответов не было.
Я задала эти вопросы Владыке Антонию. Он заговорил, делая паузы, подчеркивая каждое слово, его глубину.
Его глубокий, низкий голос я слышу и сейчас:
«Кладбище – клад: хоронить – это значит хранить, словно некий клад, до срока… „Покойник“ – это же покой, покой от земных трудов… Не смерть, а успение, сон…
Для верующего человека кладбище – не место, где закапывают трупы, а место, где ждут воскресения. Вот почему мы заботимся о красоте кладбищ, убираем могилы: здесь мама лежит, она ждет, когда мы встретимся вновь».
Слова падали, словно горячий воск со свечи, и тут же застывали, обретая форму. Они врезались в мою память, я помню их и сейчас, тридцать лет спустя, слышу скрытую силу и любовь в его голосе. Мне никогда еще не приходилось слышать подобное. И уже тогда, впервые глядя на его отрешенное лицо, на взгляд, обращенный внутрь себя, я поняла, что он вслушивается во что-то запредельное, вглядывается в такие глубины, которые нам неведомы.
«Я думаю, что неуважение к кладбищу и то отношение, которое мы встречаем и на Западе, и в России к кладбищам, которые „занимают место“, которое, как кажется, могло быть лучше употреблено, происходит от разных причин. Во-первых, когда люди думают о кладбище, они думают о могилах чужих людей, о людях, до которых им никакого дела нет: „Не все ли мне равно?..“»