Читаем Жареный петух полностью

В целом, не будет преувеличением, если я скажу, что самым героическим, голгофистым из всего, что пришлось пережить после ареста до выхода на во­лю, выдался этап, сиречь дорога до Ерцева. Путешествие предрасполагает к созерцательному, философскому умонастроению. Гоголь страсть как любил протрястись с ветерком по долинам и взгорьям Святой Руси. И Европу без внимания не оставил, исколесил вдоль и поперек: Рим, Париж, опять Рим.; в Иерусалим мотался. Жил в дороге. Только в дороге легко и ладно себя чув­ствовал. Чудо-тройка, кто тебя выдумал? Какой же русский не любит быстрой езды и гоголем? С утра садимся мы в телегу. Пошел! И пошли перед глазами версты русские мелькать. Говорят, влечение к путешествиям — атавизм, воспоминание о кочевом образе жизни, который, как считают все историки, вели наши далекие предки-скотоводы. Где-то такое объяснение я читал. Сло­вом, сел в вагон, набросился со вкусом на курицу, запил сухим красным вином ( "Мукузани", к примеру), можно из горла; на худой конец можно и портвейн употребить; отключился, словом, забыл и выбросил из головы невзгоды, нела­ды, проклятую жизнь. Хорошо. Ой, братцы, хорошо! Этап так запросто не род­нится с путешествием. Для кого лето красное, а для нас, преступников, утрам­бовали в воронке — человек не знаю уж сколько, как сельди в бочке; стоим, вплотную прижавшись друг к другу. А воронок, сами можете вообразить, не резиновый. 12 августа, как говорилось. Тупой, неподвижный полдень. Вовсю шурует и полыхает надмирная свирепая жаровня. Зной напирает, жмет, люту­ет; гнетущий, суровый, несусветный, неслыханно африканский, губящий. Же­стяная крыша воронка безжалостно, адски раскалилась: плита. На улице тишь и непомерная жарища. Воронок стоит на самом солнцепеке, понятно, что внутри чистая, умышленная, как все мы считаем, стопроцентная душегубка, как в немилосердном, анафемном медном баке Фаларада: кровь сворачива­ется сывороткой. Эх, завернула! Живите — можете. Тянемся к крошечному окошечку, которое предусмотрительно переплетено толстенными, в два паль­ца, надежными прутьями железа, чтобы мы, зеки, с отчаянья не рванули на барочно-романтический марафон. Окошечко глядит в тамбур, куда в свой удел размещается конвой, которому, думается, в такое жестокое адово пекло тоже не сладко достается. Мы изнемогаем, доходим, заходимся. Накидывается вол­ком матерым ураганный страх. Вот тут, вот сейчас кранты! Скопычусь! Я те­ряю связь событий, дух вон. Сердце бешено колотится, из груди готово вы­скочить, дать свечку. И ритмизованный звон в ушах, словно медный, мерный, гулкий ростовский колокол: бам! бам! бац! бенц! Мухи черные перед глазами хаотично, назойливо, густо носятся, крутятся, вертятся, а вот заметались кру­ги, красные, кровавые, по краям весьма темные, черные, словно углем прове­денные, обрамляют, а к центру бледнеют, размытые, какие-то сиреневые, оранжевые, пепельно-багровые, красные. Краснов крепко, как большая птица, держит меня за руку, пособляет; я слегка прикостылился на его железную ру­ку. Он льет мне в ухо: "Голубь, не терять крыльев! Повторяй за мной. Челове­ка создает его сопротивляемость окружающей среде". Послушно, как пай- мальчик, как попка-попугай, твержу за Красновым, бубню его врачующую мо­литву, черпаю в ней силы; доверился молитве, как ребенок. Где я? Кто я? Я это или не я? Так с цитатой из Горького я все это и рассказал Шаламову!

А вот еще картиночка, которую жажду вытурить навсегда из памяти, но она, заноза, не вылазит. Комом стоит непроглоченный крик, режет. Несооб­разный, невообразимый — как если бы дружным хором заголосило сто поло­умных огромных зайцев. Ринулся и упал. Тянется к окошечку воронка, цепля­ется руками, за решетку цепляется, за эти убедительные, бесспорные, же­лезные прутья. Он один пьет наш кислород, который отпущен на всех. Нам тоже надо, мы тянемся, задыхаемся. Наш кислородный воздух он один хле­бает, а он всему живому необходим для жизни. Не один здесь! Совести нет! Дудки, для всех воздух! Вижу, кажется, и одобряю. Но не я это сделал. Тому, наглому, звезданули по яйцевидному, едва обросшему волосиками кумполу. Тряханули. Нет, мы не чикались. Но это сделал не я. Но я был заодно с теми, кто это сделал. Воздух для всех. Все мы хотим жить, выжить. И еще ему при­ложили, чем попадя, неоднократно. Совесть надо иметь. Он сник,

обмяк, вроде воздух выпустили, как из надутой куклы, осел; с полу, утробно, сипло: "Кон вой!" Начал, как ненормальный, в дверь дубасить, откуда силы взялись, на по­мощь кличет двуногих зверей, но там, за дверью, обитой толстой жестью, ви­дать, не очень нас слышно, а может, неохота конвою валандаться с нашим бра­том. Опять упал, уже иное запел, уже умирающего лебедя поет, уже ревет ревмя, шквальво:

— Братцы! Родимые, умираю!! 0!!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже