— Што я, персона какая, чтобы с меня портреты писать?
Потом всё же, в том решении не упорствуя, сам договорился с заезжим гравёром Фессаром[162]
о портрете во весь рост. И наказал обязательно отличить род своих занятий, соответственно подобрав предметы. Надо сказать, что до того все вельможи на портретах обязательно требовали себя в латах, плаще, при мече и прочих воинских атрибутах, а ежели в цивильном, то в лентах и орденах, порой им даже не принадлежащих, Всю сию вычурность Ломоносов отверг и потребовал нарисовать натуру, какая она есть: себя за столом, с гусиным пером в руке, на столе бумага, чернильница, циркуль, транспортир и глобус. Сзади шкаф с книгами и химической посудой.Позировал Михаила Васильевич Фессару неохотно:
— Ты абрис фигуры набросай для себя, а рисунок лика моего кто-нибудь из подмастерьев сделает. Вот хоша бы Матвей. Очень бодро копирует. Матвей! — позвал Ломоносов.
Дело происходило в мастерской. Матвей оторвался от мозаики и подошёл, поправляя волосы, прихваченные кожаной завязкой. Именитый, в летах уже Фессар и молодой Матвей Васильев посмотрели друг на друга с ревнивым любопытством. Михайла Васильевич этот молчаливый диалог сразу понял и, лукаво улыбаясь, помог размежеваться.
— Господин Фессар в гравюрах на меди отменного мастерства достиг. А это — Матвей Васильев, он мастер мозаики, но углём и карандашом тоже восхитительно рисует.
Фессар снисходительно наклонил голову, Матвей поклонился.
— Вот, Матвеюшка, сделай для господина Фессара мой карандашный портрет, дабы он его на гравюру перенёс. Времени у меня нет позировать, а ты свой, ты и на ходу сделаешь.
Матвей ещё поклонился и сказал:
— Сделаю! — А сказав так, не помянул того, что он уже не раз на листах бумаги набрасывал своего учителя в разных ракурсах. Не сказал, потому как Михайла Васильевич всегда требовал сосредоточения: делаешь образ Елизаветы — только о нём и думай, не отвлекайся. Ныне ликом Петра I занят — его и воображай, и никого более. Но как раз кипучая натура Ломоносова, его лицо и поступки и помогали Матвею вживаться в образ столь же страстного императора.
Фессар вскоре получил лист с портретом. Ломоносов, посмотрев на него, только хмыкнул и с ещё большим вниманием стал относиться к Васильеву. Поощрил и денежно — стал тот получать от Ломоносова уже сто пятьдесят рублей в год; деньги для мастерового по тем временам великие.
Гравюра вскоре была готова, и на ней всё было, как ранее и полагалось, кроме пейзажа за окном. Там Фессар изобразил бурное море, несущиеся облака над мачтами штормующих кораблей. И это весьма не понравилось Ломоносову.
— Правды нет! Я хотя и у моря живу, но не мореплаватель и с ним не связан. Фон за окном надо изменить! Пусть там будут строения моей фабрики.
В том исправленном виде гравюра и пошла в первое собрание сочинений Ломоносова, изданное Московским университетом. И это сочинение было первой большой работой университетской типографии, Поповский то дело начал, но до конца, увы, не довёл: скосила его болезнь. И когда Ломоносову доставили в Петербург готовый том сочинений в кожаном тиснёном переплёте, Поповского уже не было в живых. Ломоносов с грустью гладил красиво отпечатанную книгу и читал сделанное Поповским стихотворное посвящение ему, Ломоносову:
А дальше прочитал такое, к чему совсем уж не привык, хотя сам-то других возвеличивал неоднократно:
И то звучит не о других, а о нём! Лестно, лестно! И особо ему было приятно, что вышло то не откуда-либо, а из взлелеянного им в мечтах и воплощённого в явь Московского университета.
В смущении качал головой Михаила Васильевич и, вероятно, если бы жив был Поповский, распёк бы того. А тут долго сидел молча, иногда переворачивая большие, инкварто, листы и грустно думал, что его ученик сделал ему достойный подарок, но ушёл безвременно. И оттого ещё больше желал другим своим ученикам долгой и плодотворной жизни, а Московскому университету — процветания.
Нет сомнения — радея об университете, Ломоносов знал, что сеет будущее. Каждый сеет будущее, с той лишь разницей, что великие люди своими деяниями на то будущее не просто влияют, но созидают его величие. Кусочек своей души отдал Ломоносов великой московской земле, которая сама искони олицетворяла и питала душу России. Потому этот щедрый дар, растворившись в той безбрежной русской душе, оплодотворил её научным семенем, и, словно зажигательной электрической искрой, воспламенил и толкнул Москву к дотоле и от века не бывшему в ней учёному подвигу.