— Например, у тебя отдельная комната. Простыни. Правда, они у тебя грязные. Но не социальный же строй виноват в этом. Ты слушаешь анекдоты и сам рассказываешь, и никого из твоих знакомых за это еще не посадили. Ты слушаешь иностранное радио, почитываешь запрещенные книжечки. Ты беспартийный, а работаешь в идеологическом центре. Ты иногда пьешь коньяк и закусываешь шашлыком. У тебя бывают приличные женщины. На тебе заграничные ботинки, штаны и куртка. Много ли тебя мучают общественной работой? Много ли ты сидишь на собраниях? Надоели параноик Смирнящев и кретин Барабанов? Не преувеличивай, их терпеть можно. И игнорировать можно. Чего тебе еще? И поболтать вроде есть с кем. Учитель, Шубин, Добронравов, Поэт... Чего тебе еще нужно? Если бы нам в наше время кто-нибудь сказал, что такое будет, мы бы посмеялись и, конечно, не поверили бы.
— И что из этого следует?
— А то, что многое такое, что сейчас тебе кажется невозможным, со временем станет обычным.
— Не думаю. Дело идет, скорее, к зажиму.
— Идет. И скоро будет намного хуже. Но потом все равно будет лучше. И даже тогда, когда будет хуже, в каком-то другом плане наступит улучшение.
— Если так, в чем же драма?
— В том, что будет лучше.
— Не понимаю.
— Я тоже не понимаю этого, но чувствую, что дело именно в этом. Будет лучше, но все равно не будет чего-то самого главного. Что-то утеряно навечно. Что именно? Не знаю. Я все время думаю и думаю об этом. Иногда мне кажется,что я вот-вот ухвачу это «что-то». Но оно бесследно исчезает. Понимаешь, у меня нет разумных аргументов против этого строя жизни. Я не могу предложить ничего другого лучше его. У меня нет к нему ненависти и даже неприязни. Это мой, родной строй жизни. И я от него никогда не откажусь. И все же в нем нет чего-то очень важного, что я хотел бы в нем ощущать. И потому мне грустно. Должно быть, так иногда родители смотрят на свое любимое единственное чадо, ставшее им почему-то чужим.
— Кажется, я догадываюсь. Но давай поищем это «что-то» вместе. Мне его тоже не хватает иногда. Потому я живу постоянно в,состоянии тревоги. Будто я потерял или скоро потеряю что-то очень дорогое мне.
— Вот именно. Это похоже. Но это не выразимо в словах.
— После первого курса в университете нас послали летом в колхоз работать. Сначала я был недоволен. Спали на чем придется — на полу, на сене, иногда прямо на мокрой земле. Жрали ерунду какую-то. И вкалывали по десять—двенадцать часов в сутки. До кровавых мозолей. Но скоро я втянулся. Стал выкладываться до изнеможения. Мне стало нравиться, что я здорово работаю, лучше многих других, и что все это видят и ценят. И я распалялся еще больше. И был безмерно счастлив. У нас появилась новая для меня близость. Далеко за полночь мы разговаривали. И что это были за разговоры!.. И знаешь, я тогда верил в коммунистический рай. Но все это разбилось вдребезги. Казалось, из-за сущего пустяка. Состоялось собрание бригады. Бригадир в числе лучших меня не назвал, зато назвал своего приятеля, порядочного лодыря. Все промолчали. Потом комсорг «проработал» одну девчонку, которая как-то не так себя вела. И опять все промолчали. На другой день я работал шаляй-валяй. И разговоров таких мы уж больше не вели. И близости не было.
— Я тебя понимаю. Коммунизм по идее должен пробудить в людях самое чистое, светлое, хорошее. Он и делает это, но лишь на едва уловимое мгновение. И потом всю жизнь тоскуешь по этому мгновению. А оно уже никогда не возвращается
Тоска о героической жертве
Не хочу за научную истину драться,
Не хочу над бумажкою больше корпеть.
Я тоскую по бомбе, с которой взорваться
И хотя бы немного на людях сгореть.
Секс и революция
Между ведущими учеными, группами, секторами и отделами началась пока еще скрытая, но не менее ожесточенная борьба за руководство коллективной монографией и за участие в ней. Еще бы! Такой книге за одно только название обеспечен бешеный успех. А это — слава, степени, звания, деньги. И доступ к запретной литературе. Наверняка позволят «Плейбой» полистать. Порнографические картинки покажут. Командировки с научной целью. Поскольку центром мирового блядства считается Париж, то это наверняка будет Париж. Париж! Какой советский интеллигент не мечтает побывать в этом средоточии утонченнейшей культуры человечества и хотя бы издали взглянуть на знаменитую Пляс-Пигаль?! Качурин произнес на малой лестничной площадке длинную речь в защиту однополой любви. Не всякий мужчина, сказал он, есть на самом деле мужчина и не всякая женщина — женщина. Согласен, сказал Учитель, и утверждаю нечто большее: все наши мужики — бабы. Субботич сказал, что однополая любовь противоречит диалектическому материализму, так как в ней отсутствует единство и борьба противоположностей. Добронравов посоветовал Смирнящеву возглавить раздел о половых извращениях в предстоящем коллективном труде, предложив написать для этого раздела параграф о том, как следует давать в ухо.