– Вот так, – говорит доктор Монтейг, выключая монитор.– Все успокоились.
Она радостно нам улыбается и выплывает за дверь, следом идет сестра. Я случайно поднимаю глаза на анестезиолога. Его глаза ясно говорят: «Ну ты и тряпка!»
КЛЭР: Солнце поднимается, а я лежу неподвижно на странной кровати в розовой комнате, в неведомой стране, моей утробе, и Альба ползет домой или из дома. Боль отступила, но я знаю, что ушла она недалеко, что она притаилась где-то за углом или под кроватью и выпрыгнет, когда я меньше всего буду ее ожидать. Схватки появляются и пропадают, отдаленные, заглушенные, как горсть колокольчиков, звучащих через туман. Генри лежит рядом со мной. Люди приходят и уходят. Кажется, сейчас вырвет, но нет. Кларисса дает мне колотый лед из пластикового стаканчика; на вкус он как лежалый снег. Я смотрю на трубки, красные лампочки на приборах и думаю о маме. Дышу. Генри смотрит на меня. Он выглядит напряженным и несчастным. Я опять начинаю беспокоиться, что он исчезнет.
– Все в порядке,– говорю я.
Он кивает. Гладит мой живот. Я потею. Здесь так жарко. Приходит сестра и проверяет меня. Амит проверяет меня. Я одна с Альбой посреди всех этих людей. «Все в порядке, – говорю я ей. – Ты молодец, ты не делаешь мне больно». Генри встает и начинает ходить взад и вперед, пока я не прошу его остановиться. Ощущение такое, как будто все мои органы становятся живыми существами, у каждого свои планы, все куда-то спешат. Альба пробивается через меня, как экскаватор через плоть и кости, мою плоть и мои кости, мои глубины. Я представляю себе, как она плывет через меня, как падает в тишину утреннего пруда, и вода расступается под ее весом. Представляю ее лицо и хочу скорее увидеть ее. Говорю анестезиологу, что хочу что-нибудь чувствовать. Постепенно затишье проходит, снова возвращается боль, но это другая боль. Хорошая. Идет время.
Идет время, и боль начинает вращаться во мне, как женщина гладит белье – водит утюгом туда и обратно, туда и обратно, по белой простыне. Амит приходит и говорит, что пора, пора идти в родильную. Меня бреют, моют, кладут на каталку и везут по коридорам. Я смотрю, как пробегают назад огни на потолке, мы едем с Альбой навстречу друг другу, и Генри идет рядом с нами. В родильной все зеленое с белым. Пахнет чистящим средством, и я вспоминаю об Этте, и мне хочется увидеть ее, но она в Медоуларке; я поднимаю глаза на Генри, одетого в хирургический халат, и думаю, зачем мы здесь, мы должны быть дома, а потом чувствую, что Альба начинает прорываться, крутиться, и я, не думая, толкаю ее, и мы снова и снова делаем это, как в игре, как в песне. Кто-то говорит: «Эй, а куда отец делся?» Я оглядываюсь, Генри нет, и я думаю: черт его побери, нет, только не это, но Альба идет, Альба идет, и я вижу Генри, он появляется, потерянный, голый, но он здесь, здесь! Амит говорит: «Sacre Dieu!»[95]
, и потом: «О, она показалась», и я толкаю Альбу, появляется ее голова, я трогаю ее руками, ее нежную, скользкую, влажную бархатную головку, и я толкаю снова и снова, и Альба вываливается Генри на руки, и кто-то говорит: «О!» – и я пуста, я свободна, я слышу звук, как на старой виниловой пластинке, когда игла попадает не в ту колею, и потом Альба начинает кричать, и вот она тут, кто-то кладет ее мне на живот, я смотрю на ее лицо, лицо Альбы, такое розовое, сморщенное, черные волосы, глаза слепо ищут, ручка шарит в воздухе, Альба прижимается к моей груди и замирает, измученная усилием и всем, что произошло.Генри наклоняется ко мне, дотрагивается до ее лба и говорит:
– Альба.
ПОЗДНЕЕ