Золотинский, мучаясь и ликуя над своей поэмой, сознавая, что все дальше уходит в ней от действительности и от самого себя, будто мстил кому-то каждой строкой ее за свои унижения, за еженедельные политотчеты обо всем, что он видел и слышал, за свой постоянный страх перед неизвестностью, за невозможность жить по-другому, то есть как-то не так, а как надо — не знал и даже представить себе не мог. Он казался себе разведчиком, соглядатаем среди врагов; ему приходилось постоянно притворяться, что он такой же, как и все, вместе со всеми восторгаться и возмущаться, хотя в самой жизни он давно не видел ничего такого, чем можно было бы восторгаться и возмущаться, ибо она, эта жизнь, не представляла никакого интереса, еще меньший интерес представляли люди, окружающие его.
Интерес представляло лишь то, что жило в нем самом.
К тому же нельзя же назвать злом милую женщину, так похожую на Магду Израилевну. А Моисей, а Ленин или Сталин — разве они были или есть это зло? Может, они, как и сам он, Михаил Золотинский, в недавнем прошлом Монахем Гольдман, лишь орудие в руках чего-то высшего — не Бога, нет! — а некой предопределенности мировой истории. Им и ему только кажется, что они творят историю, а на самом деле… Вот же и у Толстого… Но дело, разумеется, не в Толстом, и не в том, что сказал тот или иной мыслитель, а в той стихии, которая захватывает его, Михаила Золотинского, и несет в неизвестность, раскачивая на своих волнах. Движение в этом потоке и есть счастье, и есть творчество, а куда вынесет этот поток, не столь уж и важно.
Однако, чем больше страниц покрывали значки им самим изобретенного шифра, тем с большим ужасом Золотинский сознавал, что поэма его — и он вместе с ней — проваливается в какую-то бездну, из которой выхода может и не быть. Вместе с тем им уже овладел такой азарт, что отступиться было невозможно, он был во власти тех самых
И все чаще Михаилу казалось, что он идет дорогой Моисея, который тоже, прежде чем начать проповедовать о новом боге израилевом, выбравшем их и выделившем из других народов, прошел путь унижения и поиска истины. А пройдя этот путь, повел израильтян за собой, и те пошли за ним и пришли в Землю обетованную, залив ее кровью живших там народов, — то же и революция; поселившись в Земле обетованной, израильтяне погрязли в грехе, — то же и революция; и как тогда, более двух тысяч лет назад, так и сегодня возникла необходимость в очищении от этих грехов, необходимость в новом Мессии…
А вдруг этот Мессия есть ни кто иной, как он сам, Михаил Золотинский? Почему бы и нет? Что можем мы знать о нашем завтрашнем дне? И тогда история повторится вновь: снова нетерпимость со стороны старых жрецов, унижения, страх и… возвышение над человечеством. Но возможно и другое: падение, муки и страшная смерть. Как у Иешуа из Назарета.
И воображение подсовывало маленькому еврею то озабоченную физиономию Петра Варнавского, то ласковую — Магды Израилевны, то самодовольную — кого-нибудь из известных поэтов, то есть людей, творящих нечто искусственное, следовательно, не вечное.
На косоротом лице Монахема Гольдмана, сведенном ужасом перед предстоящей казнью, начинала блуждать полусумасшедшая ухмылка, восторженные слезы застилали глаза — и пропадали линялые обои, уродливая тень на стене и потолке, виделся мир совершенно другой, а в нем — совершенно другой Монахем Гольдман, красивый и величественный. Грезить наяву было так приятно и жутко, а главное — забывалась омерзительная действительность, потому что ничего, кроме омерзительного, Михаил в ней не видел с тех пор, как переехал в Москву.
В коридоре раздался грохот упавшего корыта, хриплый голос пьяного соседа, визг его жены, ругань других соседей.
Золотинский сжался на своей табуретке, ожидая стука в дверь: сосед, который несколько лет назад содержал сапожную мастерскую, а теперь работал простым рабочим на обувной фабрике "Буревестник" и был явно недоволен таким поворотом своей судьбы, по пьяному делу всегда ломился к Михаилу и кричал, чтобы пархатый жид объяснил ему, почему он, Иван Черноносов, дошел до такой жизни. И грозился еще больше покривить рожу косорылому жиду, повыдергивать у него ноги и руки, изувечить до полной неузнаваемости. И он мог, смог бы — этот Иван Черноносов: был здоров, как бугай, силы хватило бы и на большее. Но почему-то ни разу, дергая за ручку двери, не сорвал жалкой задвижки, будто сам боялся собственных угроз и собственной мощи.
В конце концов, дав ему побушевать, жена уводила его от двери тихого жильца, и в коридоре все затихало до следующего раза.
Лучших из лучших призывает Ладожский РљРЅСЏР·ь в свою дружину. Р
Владимира Алексеевна Кириллова , Дмитрий Сергеевич Ермаков , Игорь Михайлович Распопов , Ольга Григорьева , Эстрильда Михайловна Горелова , Юрий Павлович Плашевский
Фантастика / Геология и география / Проза / Историческая проза / Славянское фэнтези / Социально-психологическая фантастика / Фэнтези